Последняя ночь на Извилистой реке
Шрифт:
— Это вы велели говорить, что мне шестнадцать, — напомнил мастеру Доминик.
— А иначе, Бачагалупо, тебя не взяли бы на работу.
По совету Умберто он соврал, и его взяли на работу. Потом случилось несчастье на разгрузочной площадке, и Доминику пришлось стать поваром. Его мать, американка итальянского происхождения, которую из-за ее «позорной» беременности родня выпроводила из бостонского Норт-Энда [20] в нью-гэмпширский Берлин, умела готовить. Дженнаро Каподилупо, узнав о беременности, бросил Аннунциату, сбежав в район доков, начинавшихся за Атлантик-авеню и Коммершел-стрит,
20
Старейшая часть Бостона, где люди начали селиться еще в первой трети XVII в. К началу XX в. Норт-Энд сделался средоточием итальянской общины города.
«Засранец» Умберто был прав в одном: отец мальчишки не носил фамилию Бачагалупо. Как потом объяснила сыну Аннунциата, Каподилупо в переводе с итальянского означает «голова волка». Что оставалось делать матери-одиночке? Дженнаро умел виртуозно врать, и, как горестно замечала Аннунциата, ему куда лучше подошла бы фамилия Боккадалупо — «волчья пасть». Потом мальчишка не раз приходил к мысли, что такая фамилия подошла бы и «дяде» Умберто.
— Но ты, анджелу, — ты мой «поцелуй волка», — говорила сыну Аннунциата.
Родившемуся ребенку требовалась фамилия. Записывать его на свою мать не пожелала. Испытывая пылкую любовь к словам, Аннунциата Саэтта решила, что ее сын должен именоваться Бачакалупо — «поцелуй волка». Однако в ее произношении срединное «к» нередко звучало как «г». В церкви и детском саду решили, что это и есть фамилия мальчика, и внесли ее в документы. Так Доминик стал Бачагалупо.
Мать сокращенно звала его Дом, поскольку имя мальчика происходило от итальянского «domenica» — «воскресенье». Аннунциату нельзя было назвать ревностной католичкой, одержимой «католическим мышлением». Все итальянское и католическое в семье Саэтта как раз и изгнало молодую беременную женщину в заштатный городишко Нью-Гэмпшира. Родственники надеялись, что тамошние итальянцы будут присматривать за нею.
Может, родня ожидала, что Аннунциата отдаст ребенка приемным родителям, а сама вернется в Норт-Энд? Такое бывало. Аннунциата хоть и тосковала по итальянскому Норт-Энду, но расставаться с ребенком не собиралась. А вернуться туда вдвоем — подобного искушения у нее не возникало никогда. Это означало бы вторичное изгнание, и потому Аннунциате была ненавистна сама мысль о возвращении в Бостон.
В своей берлинской квартире Аннунциата оставалась сицилийкой, верной традициям, однако пресловутые «связующие нити» были непоправимо оборваны. Бостонская родня, итальянская община Норт-Энда, да и все, что олицетворяло «католическое мышление», отреклись от нее. В свою очередь, изгнанница тоже от них отреклась. Нунци не ходила к мессе и не заставляла ходить Доминика. Своему маленькому «поцелую волка» она говорила так:
— Довольно того, если мы сходим на исповедь… когда захотим.
Не стала она учить сына и итальянскому языку (кулинарный жаргон не в счет). Впрочем, Доминик тоже не стремился изучать язык «старой родины», хотя эти слова относились не к Италии, а к бостонскому Норт-Энду. То место и тот язык отвергли его мать. Доминик Бачагалупо решительно заявлял, что никогда не будет говорить по-итальянски и что в Бостоне ему делать нечего.
Оказавшись на новом месте, Аннунциата Саэтта начала строить жизнь заново.
Она говорила и читала по-английски ничуть не хуже, чем готовила сицилийские блюда. В Берлине Аннунциата работала учительницей начальной школы. После несчастья, случившегося с сыном, она забрала Доминика из школы и начала учить азам кулинарного искусства. Помимо этого, Аннунциата заставляла его читать книги: не только кулинарные, но и те, что читала сама (а сама она читала преимущественно романы). Она не стала подавать в суд за нарушение условий труда несовершеннолетних (тогда бы всплыла ложь Доминика насчет возраста). Аннунциата просто изъяла сына из социума и сама занялась его кулинарно-литературным образованием.
Кетчум о таком образовании мог бы только мечтать. Его знакомство со школой было кратковременным и окончилось гораздо раньше двенадцати лет. В 1936 году, когда ему было девятнадцать, парень не умел ни читать, ни писать. Он работал сплавщиком, а в межсезонье нагружал железнодорожные платформы готовыми лесоматериалами самой крупной деревообделочной фабрики Берлина. Платформы требовалось грузить таким образом, чтобы они свободно проходили через туннели и под мостами.
— Это было верхом моего образования, пока твоя мама не научила меня читать, — с восторгом рассказывал он Дэнни.
Слушая друга, повар начинал качать головой, но спорить с очевидным фактом не мог: его покойная жена действительно научила Кетчума грамоте.
Среди удивительных и сомнительно правдоподобных истории Кетчума сага о его запоздалом обучении стояла особняком. Там не было захватывающего сюжета, как, например, в истории о бараке с низкой крышей. Барак этот находился в Первом лагере. По версии Кетчума, «один индеец» подрядился очищать крышу барака от снега, но к своей работе относился спустя рукава. Под тяжестью сугробов крыша не выдержала и рухнула. Спастись удалось лишь одному сплавщику. Индеец погиб еще раньше. Кетчум говорил, что он «задохнулся от густой вони мокрых носков». (Повар и его сын хорошо знали почти все вечные сетования Кетчума, в том числе и насчет вони от мокрых носков — этого проклятия, сопровождавшего жизнь в бараках.)
— По-моему, в Первом лагере не было индейцев, — только и сказал своему давнему другу Доминик.
— Ты слишком молод, Стряпун, чтобы помнить Первый лагерь, — усмехнулся Кетчум.
Дэнни Бачагалупо не раз замечал, как его отец раздражался при одном лишь упоминании о семилетней разнице в возрасте между ним и Кетчумом. Сам же Кетчум был склонен эту разницу преувеличивать. Но встреться они в Берлине — эта разница оказалась бы непреодолимым барьером: Кетчум — девятнадцатилетний парень, успевший обзавестись косматой бородой, и двенадцатилетний сын Аннунциаты, еще не вошедший в подростковый возраст.
В свои двенадцать Доминик был сильным. Не слишком высоким, но ладно сбитым и жилистым. Он и сейчас оставался таким, хотя теперь ему исполнилось тридцать и он выглядел старше, особенно в глазах собственного сына. Дэнни считал, что отца старит излишняя серьезность. Стоило произнести в его присутствии слова «прошлое» или «будущее», как повар непременно хмурился. А что касалось настоящего, то даже двенадцатилетний Дэниел Бачагалупо понимал: времена меняются.
Дэнни знал, что увечье лодыжки навсегда изменило течение отцовской жизни. Другое несчастье, уже с матерью Дэнни, навсегда изменило его собственное детство, а жизнь отца снова круто поменялась. В мире двенадцатилетнего человека перемены не могли быть благоприятными. Любая перемена тревожила Дэнни, как тревожили его пропуски школьных занятий.