Последняя пастораль
Шрифт:
В такие минуты Она любит поговорить о вещах, о которых мы обычно и думать и говорить избегаем. Стараюсь развеселить, перевести разговор:
— «Клянусь, фантазия моя на этот раз чрезмерна… И если все это есть я, то глуп я стал, наверно…»
Щегольнул капитан-подводник цитатой из «Фауста». А могу из «Илиады», а то из Шекспира. Бессмертные слова, фразы, мысли — казалось, износа не будет им, хватит на тысячелетия миллиардам людей. Осталось (|и надолго ли?) то, что подобрала утлая лодчонка моей памяти, — отрывки, осколки, ошметки…
Кажется, я только добавил печали в душу Женщины.
— Тебе весело? Мне — нет. А еще эта дверь…
— Далась тебе эта дверь! Склад какой-нибудь.
— А почему же закрою глаза — и сразу: огоньки, огоньки скачут? Ты их не видишь?..
Я
— Вот так, забирай ее и не отпускай. А то оба у меня получите!
Усмешка, однако, недолго продержалась в Ее голосе.
— Знать бы хотя, что этот остров и то, что с нами, — правда, старухой готова быть, но только чтобы — правда!
— Еще набудешься. И мамой и прабабушкой. А знаешь, кто ты?
Увести, увести Ее мысли от этой желтой двери.
— Если мужчина — живое продолжение вот этих камней, этого водопада, то вы, женщины, — время, то есть самое таинственное, что есть в материи. То, что зовет, увлекает в будущее. Через рождения и смерти. Иногда так повлечет, потащит по Млечному Пути, что и про вас забываем.
— Вот-вот!
— Расширение, разлетание вселенной — от вас, все это вы. И не жалуйтесь, если, устремляясь за вами, мы потом не можем остановиться. Так говорил одессит.
— Это кто?
— Мой Пом, помощник. Когда-нибудь расскажу.
— Я — пустая, да? — снова Она о своем. — Мне зверята все снятся. Беспокойные, бессовестные. Обжоры! Но я, наверное, пустая, прости…
Поднялась, отошла в сторону. Ладно, лучше не продолжать. Пусть сама успокоится. Зажмурясь, запрокинув к солнцу лицо так, что волосы опустились чуть не до пят, стоит надо мной этакой бесстыжей Эйфелевой башней. А я смотрю на Нее, раздавленный этим архитектурным великолепием.
Наготы своей мы не стыдимся. Моя — что о ней думать. Ну а Ее нагота — ее и видишь и не видишь. Как бьющий в глаза свет…
5
У хаце ўжо маёй будзь гаспадыняй –
Няма ў мяне нiкога, проч цябе;
Сядзь на пачэсны кут, мая багiня,
I будзем думы думаць аб сабе.
Мы готовим завтрак, Ей скоро есть захочется, и тогда — пожар! Лучше заранее за дело примемся. Знаем вас, не первый день! Да, не первый. У нас есть уже и общие воспоминания. Как мы вот эту запасную кухню оборудовали, чтобы тут же, сразу после душа, приступить к насыщению, «кормить зверя» (комплимент Ее аппетиту, и, пожалуй, преувеличения тут нет). Теперь-то у нас и рыба и крабы, хотя и похожие на пауков, а было время, когда пауки только и были нашими соседями по острову. Со всех скал свисали белые, похожие на хлопья пышной изморози рваные сети и канаты гигантской паутины, а на них висели, раскачивались комки черной плоти, безглазые. Безглазые, слепые, но за нами следили неотступно и даже как-то оповещали о наших передвижениях сородичей на другом конце острова: отовсюду сползались по беззвучному сигналу, стоило нам забраться на ночь в пещеру или просто уснуть под скалой. Проснемся, а нас уже «приканатили», как лилипуты Гулливера, паутиной обмотали и прилепили-прикрепили — им так хотелось нас обездвижить, замуровать, не выпустить. За ночь намертво забивали вход в наше жилище белой липкой массой.
10
Но особенно березкам доставалось, будто знали бегающие по своим сетям слепцы, что березки — самое родное и близкое нам на этом острове. Тогда они слабенькие были, тоненькие подросточки: каждое утро приходилось поднимать, высвобождать их из-под слякотной тяжести (точно внезапный снег выпал где-нибудь в начале июня).
Голод не тетка — мы эту слякоть варили, и получался кисель. Ничего, кисленький. А другого ничего у нас и не было. Не с той ли поры поселилась в Ней эта голодная нетерпеливость?..
Остров тогда был не желто-серый, как сейчас, а белый, маленькая Антарктида.
С природой что-то неладное, непонятное творилось — впрочем, чему удивляться? — в судорогах предсмертных она силилась, спешила еще что-либо напоследок, под занавес породить, произвести, но разлаженный генный механизм выбрасывал из недр своих нелепейшие комбинации, бессмысленные и бредовые, вроде тех трехголовых крыс, насмерть ранящих, загрызающих самих себя.
К паукам же своим мы даже привыкли, кормильцы наши как-никак. И в общем — безобидные. Тем более оценили их, когда вдруг, в одну ночь все переменилось, и, как все теперь, не в лучшую, в худшую сторону. Я проснулся оттого, что рядом кто-то дрожит, крепко схватившись за меня руками. А это Она — слушает и просит не спать, послушать. Отвратительный писк доносился снаружи. Весь остров, казалось, гадливо дрожал, вздрагивал от тысяч шныряющих по нему крыс, пожиравших пауков. Бедняги пытались спрятаться в нашей пещере, и вот тут мы увидели, рассмотрели новых своих соседей по планете-острову. Крысы эти походили на тощих нутрий, но с несколькими головами. Три или даже четыре оскаленные пасти на стеблистых шеях. Пауков не стало, и крысы уже охотились друг на дружку. Это был кошмарный месяц — их соседство. Все время ожидая нападения, они непрестанно скулили и искали, во что впиться зубами. А так как каждая морда, пасть на длинной шее могла дотянуться до соседней своей же морды, шеи, они в панике и злобе загрызали сами себя, не замечали, что течет их собственная кровь, что свою выпускают.
А когда и крысы пропали в одночасье (будто примерещились), из оглушенного, разлаженного чрева жизни выбросило вот это — рыхлые огромные цветы. Наш голод готов был и на них наброситься, если бы не их будто бы запах, а главное, нам водопад выплеснул первую рыбину и маленького краба. Казалось, возвращается подобие прежнего мира, нормального. Ну, не вполне, а все же. А затем объявились и наши милые, прекрасные посланцы неба — дождевики.
Ими сейчас и занимается моя Женщина, пока я поджариваю рыбу на постоянно тлеющем в расщелине огнище.
У нас уже имеется несколько каменных ванн, где мы наращиваем запасы белка. Все отходы другой пищи бросаем небожителям — дождевикам: плодитесь и размножайтесь! Как в космических ракетах — замкнутый цикл.
Она сидит на поджатой ноге (любимая поза), показывая мне истертую хождением босиком круглую пятку, волосы перекинула на одно плечо, чтобы не мешали, и перебирает грязно-розовую массу. Подняв повисших между пальцев дождевиков, любуется, рассматривает, ну совсем как в былые времена сестры Ее нитками жемчугов любовались. Наблюдать Ее вот такую — ничего в мире интереснее, прекраснее не осталось, не оставлено мне. Поласкав дождевиков пальцами и взглядом, полюбовавшись, поиграв с живыми ожерельицами, отделила нужную для бульона порцию и направилась к другой лунке, где помоет червей, а затем будет растирать их камнем. Но остановилась, задержалась возле костра, выразительно втянула ноздрями вкусный запах жареной рыбы. Сама же ловко, изящно удерживает на растопыренных пальцах, словно пряжу, извивающихся небожителей.
— А знаешь…
И начинает рассказывать еще один свой сон, не забывая следить за руками, ласково уговаривая тех, что у нее на пальцах: «Ну куда вы, дурачки?.. Ну посидите спокойно». Я подозреваю, что сон сочинила уже утром, а впрочем, с Нею не разберешься.
— Приснилось, что у меня ребеночек с тремя головками, я их целую, глажу, одно личико смеется, другое хмурится…
— Нет, давай лучше, чтобы каждый сам по себе!
— Как скажешь! Рожу не хуже, чем эти ваши шлюхи!
Ага, мстит мне за «я пустая, да?», как будто не Она сама, а я так подумал, сказал.