Последняя пастораль
Шрифт:
Нет, вот так стояли первые люди, первые Он и Она, познавшие стыд, пред грозным оком создавшего их и приревновавшего — к чему, к кому, долго выяснять; была, была в том гневе ревность, а иначе не объяснишь силу гнева и суровость кары. Где третий, там ищи ревность. Мысленно я так и называл уже пришельца — Третий. Мы были наги перед ним, а он — в тонком голубом трико астронавта, и взгляд у него был совсем не как у нас — не молитвенный, а удивленно-иронический и немного как бы пьяный.
— О, смотрите, что я вижу! — орет он, точно не один спустился, а кто-то там еще есть. — Завидуйте мне, негодяи: тут лето, тут люди, женщина!. Загорают!. Молодец, писака, сочинять так сочинять!
Кажется, он по-английски прокричал,
Однако парень приятный, а плечи, плечи! Лицо, правда, немного шальное, если не пьяное и ослепительно белозубое. Кожа темная, ну не совсем, скорее смуглая, а улыбка прямо-таки детская! Да что говорить: он прекрасен! Ведь это — человек! Она первая на шею бросилась, как сестра к обретенному наконец брату. Повисла, поцеловала. И уступила мне эту радость — обняться с человеком. Но мы лишь похлопали друг друга по спине, а я при этом почувствовал и не мог не отметить, что мускулы у него вялые, опавшие, хотя от размаха плеч веет силой. Долго летал. Неужто кто-то еще летает, плавает?..
Как он прекрасен, мой недавний враг, как рад нам, как счастлив, что я жив, что увидел Ее, нас видит! Что нас осталось хотя бы трое. Снова схватил меня за плечи, ослепляет белозубой улыбкой, орет, закинув лицо кверху:
— Вот он, человек, — живой! Живой! Будь проклят ваш вонючий гроб!
А Женщина уже возле скафандра, ощупывает его оранжевое покрытие, яркий цвет просто ослепляет. Пытается прикинуть, приподняв, с трудом удерживая перед собой, к лицу ли Ей материал. О, женщина!
Наш гость — истинный джентльмен — тотчас стал стаскивать, срывать с себя голубое трико. Остался в розовых трусиках. (А я уже и забыл, что бывают на свете такие вещи.) Отвернувшись (вот уже и стыд на острове нашем объявился!), Она натягивает наряд астронавта. Из прекрасной сделалась незнакомо прекрасной, новой, глаз не оторвать: нет, настоящая женская нагота — это угадываемая, умело прикрытая нагота.
— Дьявол меня забери! — все удивляется гость. — Сверху кажется, что сплошь дым и сажа, а у вас тут!..
— Так вы все еще… — При Ней не захотелось договаривать. Он за меня это слово выкрикивает:
— Все еще воюем! Пока Юг не выплатит все до последнего цента Северу, а Восток не уберет свои лозунги. Ха-ха-ха!..
Нет, джентльменскими не назовешь ни хохот, ни восклицания веселящегося гостя, а лицо — узнаю лицо пьяного человека. Но все равно, все равно здорово, что он здесь. И поговорить очень бы хотелось, что и как там (он ведь откуда-то оттуда), что с нами со всеми — и с Востоком, и с Западом, и с Югом, и с Севером. Но не до того, все наше внимание — на Женщину: самое важное для нас сейчас, чтобы Она была счастлива обновой. И мы дружно помогаем Ей — взглядами, восклицаниями — понять, как на Ней это выглядит и, главное, как выглядит Она сама.
Когда Она так одета, а медовые волосы пчелами вьются-летают вокруг прекрасного лба и длинно падают по шелковистому голубому морю, а в лице такая оживленная и счастливая скромность совершенства (боттичеллевская!.. Стоп, туда не надо!) — никакая война, никакая смерть не кажутся случившимися окончательно. Вместе с Красотой, собою занятой, по-детски уверенной в своем бессмертии, ты тоже скользишь, сползаешь в мир, как бы все еще существующий…
Не Каины, нет, и не Всекаины перед Нею, перед Всеженщиной, а люди, которые встретились в далеком, дальнем Космосе, состыковали свои аппараты, и о чем же нам говорить как не о родной, о прекраснейшей своей Земле? Про то, как много на ней всего и как все отрегулировано на тысячи и тысячи лет счастливой жизни, на миллионы лет для сотен тысяч поколений: воздух и вакуум, вода и огонь, свет и тьма, тепло и холод, любые краски, звуки, пища на любой вкус… Но главное, сколько всего лишнего, вроде бы необязательного, но без чего и самое необходимое будет пресным, без радости, — сколько на Земле всего, что не загрузишь, не возьмешь, не прихватишь в самую вместительную ракету или подлодку, не запасешь впрок и что потом в снах видишь — самое «ненужное», «необязательное» как раз и видишь. Роса до колен, холод в мокром еловом лесу (почему-то железная горечь во рту), шершавый от мелкой щебенки, голубой, озвученный на всю глубину бегущими вниз ручейками, дышащий постоянны ветром ледник; сладко налипающий в ноздрях, в глотке степной мороз… И люди, люди, тысячи случайных, надоевших, мешающих, не знаешь, куда от них убежать, уединиться, — но это лишь когда они есть, окружают, теснят и когда знаешь, уединившись, что они где-то там. В этом все дело — знать, что они есть.
Да, система идеальная, все мыслимые и немыслимые варианты предусмотрены, сам господь бог конструировал, с запасцем.
Мы захлебывались памятью об ушедшем, утерянном, загубленном как о существующем. Брызги должны были бы обдавать, охлестывать и нашу Женщину, но Она и без того радостью переполнена, вся сосредоточена на новом для Нее ощущении — быть одетой. И руки, и колени, и грудь, и спина Венеры должны еще привыкнуть, что они спрятаны от мира, закрыты — совсем иное самоощущение. Все другое, вся другая. Вновь Рождающаяся — это так просто и объяснимо: у Женщины новый наряд!
А не самое ли время теперь, когда нас, мужиков, уже двое, повспоминать о сугубо солдатских наших радостях? Даже на корточки присели друг против друга — у гостя (при его почти юношеском облике) запасец впечатлений немалый, ну а мне, старику, тоже не хотелось бы отстать. Он с ходу про нью-йоркскую 42-ю улицу, куда мужская часть человечества, что и говорить, не идет, а стекает, человека порой так потянет сверху вниз, ничего с собой поделать не можешь — уж лучше сразу и сполна, чтобы избавиться от уводящих, раздражающих мыслей-помыслов, а потом вернуться к себе обычному и привычному.
Сам там побывал, «причастился». Не отпугнули и три креста-крестика, наоборот, туда как раз и устремился. Мало фильма, так еще… Сначала не поверил, что это правда, когда экран вдруг погас, буднично загорелся свет в зале и двое поднялись на сцену — сначала плоть черная, тут же изящно освободившаяся от халатика, затем — чуть посветлее, мужская, очень спортивная; из репродукторов на стенах вырывалась, оглушая, музыка, но самое оглушающее происходило на сцене перед экраном, на специально поставленной там кушетке. При этом самец-мужчина все посматривал в зал и, похоже, подмигивал нам как мужик мужикам…
— Вот вы какие! — раздался голос над нами как с неба.
Я и Третий, сидя на песке, виновато смотрели на Женщину, которая нам показалась почти огненной (в руках оранжевый скафандр все мнет, ощупывает — нельзя ли и его приспособить?). — Так вот вы какие, когда вас было много!
Попались, ходоки, как выкручиваться будете? Начали дружно хохотать. Теперь уж и я, будто передалось от Третьего, все хохочу, всему радуюсь. И особенно тому, что Она такая строгая с нами, такая суровая и что Ее так злит этот наш дурацкий хохот.
— Прекрасно! Прекрасно! — радуется гость всему, что видит.
Показывать ему наш остров, наши уголки, хозяйство — одно удовольствие. Голубое трико, нас все еще не простившее, плывет впереди. Без ничего, без одежды Она даже ростом казалась ниже. Одежда на женщине — большой провокатор, это точно. И никто лучше ее самой этого не понимает.
— Прекрасно! — все повторяет гость.
А мне кажется, что он без конца о Ней, а не про наши скалы, да бухточки, да про цветы. На цветы он и не глянул. «Прекрасно!» — а взгляд не на желтом, на голубом.