Последняя поэма
Шрифт:
— Ну, а тебе меня не жалко?
— Жалко, потому что и ты страдаешь, и я смогу тебя полюбить, как сестра, ежели ты только захочешь…
— Нет! — вскрикнул юнец и отшатнулся.
А в это время слепец шептал девушке:
— Что же ты? Ты боишься сделать мне больно? Скажи ему, что отрекаешься, и живи, молодая — у тебя впереди еще столько радостей. Я же пойму, что ты скажешь это так, что на самом деле не отречешься.
— Нет, нет — зачем же мне жить, когда ты, любимый, уходишь?
— Это сейчас тебе потеря кажется невосполнимой, но пройдут годы, и ты лишь иногда, в минуты печали будешь вспоминать этот день…
— Так бывает, когда чувство не искренно, когда — это самообман.
А через несколько часов была свершена казнь по приговору: и это было жуткое зрелище, к которому, однако, были приучены обитатели того города. И только юнец, хозяйский сын не выдержал, и, к удивлению своего отца, со слезами бросился в свои покои. С тех пор он стал не разговорчивым, стал чураться прежних своих товарищей, а через несколько лет оставил город, и не взял с собой ничего, и до самой старости он странствовал, и старался всякими добрыми делами искупить свой грех. Умер он в нищете, всеми забытый — замерз в холодной пещере, и до самого последнего мгновенья он мучился, молил о прощении.
А перед теми двоими раскрылась облачная земля, и неземными словами ту красоту, да доброту описывать! Вот и дом несказанный, и тогда понял юноша, что Она, та, что рядом с ним парила, и была его суженной, что для них этот дом красовался. Так оно и было — вот распахнулись пред ними двери, дивная, неземная музыка объяла их, и шагнули они, рука об руку, к жизни вечной.
С таким чувством рассказывал это Фалко, что все-все присутствующие позабыли о своих бедах, и только к нему и прислушивались, все даже и выгнулись, придвинулись к нему, и даже Эрмел, прямо в ясные глаза которого и смотрел все это время хоббит, — даже и он как-то изменился, и, вместо прежнего притворства, наконец-то проступило искреннее чувство. Последнюю часть хоббит пропел как некую прекрасную песнь, на одном дыханье, и теперь пот катился по его лицу, ему понадобилось некоторое время, чтобы отдышаться (и все это в тиши), после чего вновь заговорил:
— Вот видишь, Эрмел, ворон, враг, темный, светлый… Кто ты на самом деле? Какое твое истинное имя за всеми этими масками?.. Итак, видишь ли ты теперь, понимаешь ли — ни эльфам, ни людям, ни тебе не остаться в этом мраке! А, ведь, ты и сам любил; ты вот предлагаешь вернуть государю Келебримберу его дочь, так, ведь, и сам же по ней тоскуешь. Ты любил ее истово, сильно, и некоторое время сам хотел изменится — ты же даже стал вершить для всех нас добро, но потом она погибла… Ты вновь погрузился во мрак! Но ведь раз любил тогда, как и сейчас — это почувствовать можешь! В каждом и даже в тебе есть эти искорки… Вот тот юнец из рассказа — он был злодее, но ведь смог возродиться — все время в нем это тлело. И в тебе, и в тебе! Ведь мрак же не может принести истинного счастья. Ну же — вспомни, что чувствовал, когда любил ее…
Эрмел ничего не говорил, но при этих словах хоббита, медленно, шаг за шагом, принялся отступать, и отступал до тех пор, пока не уткнулся в один из многочисленных выступов. Он долгое время оставался недвижим, и никто из бывших поблизости не смел пошевелиться, никто не говорил ни слова. Недвижимая, темно-серая, провисала над ними дымовая вуаль… было очень тихо… восходило подобное исполинскому, расплывчатому белесому оку Солнце, и становилось все жарче. Наконец, Эрмел молвил чуть слышно:
— Государь, где могила твоей дочери?
— Там же, где покоятся тела и иных знатных Эрегионских эльфов. — отвечал один из эльфийских князей, который увидел, что государь так разволновался, что вряд ли сможет что-нибудь ответить.
И тогда Эрмел попросил, чтобы его отвели к этому захоронению. И вот, оставив столы от так и не состоявшегося пира, эльфы стали отходить, поворачивать вслед за главой процессии, где шел Эрмел, братья, а также и все иные мои герои. Они шли в ту сторону, где прежде протекала река, а теперь было лишь развороченное русло — это поток и притоки его были выжжены до самых истоков, и теперь, выбивающиеся из под земли струи выбирали себе какие-то иные русла. Там, где раньше возвышались украшенные лесными хоромами холмы, теперь выбивалось что-то искореженное, прожженное, дымящееся — казалось, что — это и не Эрегион вовсе, а какой-то иной, чуждый мир. Даже и тот эльф, который вел их, растерялся, так как он не мог найти, где же вход в древнюю усыпальницу.
— Да я то помню! Я ж шагами здесь все вымерил! — вскрикнул тут Келебрембер и бросился вперед, повалился на спекшуюся, исходящую жаром глыбу, стал обнимать, шептать. — Вот здесь вот и доченька моя и супруга…
Эрмел как-то сразу, одним неуловимым движеньем перенесся к нему, положил на эту глыбу руку, и вот раздался треск, и прорезалась по глыбе трещина, стала расходиться — из образовавшегося проема дыхнуло блаженной прохладой, а, как только проем этот сделался достаточно широким, Келебрембер метнулся в него, Эрмел последовал за ним.
Не прав был эльфийский князь, когда говорил, что — эта усыпальница для эльфийской знати — здесь были захоронены все, по тем или иным причинам умершие в Эрегионе эльфы, а вот из тех, кто погиб за его пределами захоронены лишь самые знатные. В Эрегионе такое событие, как смерть того или иного из его обитателей, случалось очень редко, но и супруга и дочь Келебрембера погибли за стенами. О гибели дочери уже было сказано, а вот супруга Милэнь во время поездки в Лотлориен попала в орочью засаду — ведь сопровождавший ее отряд героически погиб, и она предпочла бросаться на клинок, чем попадать в орочьи лапы.
Эта усыпальница была похожа на усыпальницу Нуменорских государей, здесь так же, на незримых цепях свешивались с потолков хрустальные гробы в которых покоились нетленные и прекрасные, сияющие вечным спокойствие тела. Главным отличием было то, что в Нуменоре каждый из гробов был подобен сияющей в бездне космоса звезде, и не было видно ни стен, ни сводов — и казалось, что та зала продолжалась в саму бесконечность. Что же касается Эрегионской залы, то здесь, в волшебном, изумрудном, мягком и неживом сиянии, видны были и стены, и своды. Раньше все это покрывал растительный орнамент, и всем казалось, будто они толи в центре прекраснейшего сада, толи цветка единого. Теперь стены эти, потолок и купол рассекали трещины — из одной особенно толстой трещины в стене медленно вытекали клубы густого, оседающего к полу дыма, он втекал в трещины, и, казалось, что сейчас вот эта зала разрушится, рухнет в какую-то бездну.