Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Шрифт:
— Так вот, Владимир Алексеевич, директор, может быть, и прав, гони нашего колхозника из колхоза, давай собственную землю, заставляй хозяйствовать самостоятельно, а он — не пойдет.
— Да, я недавно разговорился с одним. Где тебе лучше жить, спрашиваю, раньше, когда ты хозяйствовал самостоятельно, в единоличном хозяйстве, или теперь в колхозе?
— Теперь, Лексеич, мне не в пример лучше.
— Чем же?
— Так ведь как же? Раньше солнышко еще не вышло, а я уж на полосе, бороную или пашу, или, скажем, жнитво.
— А теперь?
— А теперь я высплюсь, позавтракаю, не торопясь покурю и в восемь часиков на работу. Пока придешь, пока тары-бары, глядишь, обеденный перерыв. Ну, в обед мы с мужиками
— Да много ли сделаете?
— А это уж сколько сделаем. Об этом пусть у председателя голова болит.
Да, народ избалован, но не хорошей жизнью, а возможностью жить, работая кое-как. Пусть он живет кое-как, но и работает кое-как. У народа развились иждивенческие тенденции. Не так давно Хрущев провел кампанию ликвидации частных коров. Колхоз скупал у колхозников частных коров и тем самым иллюзорно увеличивал колхозное поголовье. В государстве коров не прибавилось, только перекочевали они из одного помещения в другое. На эту кампанию даже искусство поработало: читайте пьесу Макаенка „Лявониха на орбите“ или смотрите фильм по этой пьесе „Рогатый бастион“. Одним словом, кампания. Дескать, свою корову продай в колхоз, а сам молоко будешь покупать в колхозе. Потом эта кампания отменилась. И что же? Продавшие коров не захотели ими снова обзаводиться, отвыкли. Рано вставать не надо, доить не надо. Пусть другие заботятся, а я и так проживу. Одна крестьянка мне даже пословицей ответила: „Эх, Владимир Алексеевич, конечно, своего молока у меня теперь нет. Но что не допью, то досплю“.
Так и тут. Да, может, и не все теперь пошли бы опять на землю, на самостоятельное крестьянствование. Но это точно так же, как поросята с колхозной свинофермы, вероятно, не пошли бы жить в лес. Там ведь о пропитании заботиться надо, корм добывать, думать о самосохранении. А здесь думать не надо. Наряд дадут, зарплату выдадут. Точно как и на свиноферме: худо-бедно, а свинарка в определенное время покормит. А лес? Лес — это страшно, это ведь самостоятельно надо жить. А жить самостоятельно, без кнута и без пряника, то есть без обещания лучшей жизни в недалеком будущем, они отвыкли.
Между прочим, точно так же, как я, советский литератор, не хотел бы оказаться вдруг за границей. Говорят, там — свобода. Может быть, и так. Но я отвык от самостоятельной борьбы за существование, у меня инстинкты притуплены. Я уж без Союза писателей, без Маркова да Ильина как-то неуверенно бы стал себя чувствовать. Где уж мне бороться за существование. Я отвык. Я тоже на свиноферме. Крышей над головой обеспечат, с голоду умереть не дадут.
Но все-таки я не верю. Если бы разрешили сейчас уходить из колхоза с наделом хорошей земли, вроде как на отруба при Столыпине, не все бы сразу, а постепенно бы потянулись. Если же нет, то надо считать, что народ мертв, что народа уже как такового и нет, а есть миллионы рабов, есть многомиллионное, потерявшее даже и понятие о достоинстве личности, о национальном достоинстве и вообще о человеческом достоинстве население страны.
— Вы часто употребляете такое понятие, как „насилие“ и даже „оккупационный режим“. Мы с Лисенком согласны, что насилие было. Отбирались дома, конфисковывалось имущество, людей отправляли на Соловки или в другие лагеря и там истребляли. Кстати, дополнительная кувальдяга. Может быть, это было все-таки не планомерное, расчетливое истребление русских генов, не преднамеренный геноцид, а азарт борьбы? Вы нас или мы вас. Кто кого? И речь шла не о русских именно, а о врагах революции?
— О нет. Илья Сельвинский, поэт очень близкий к Троцкому (а уж наверное, посмеиваясь и потирая руки, обсуждали и течение дел в стране, а не только стишки), откровенно и цинично написал в одном стихотворении… Интересно, как вы мне объясните его жуткие слова:
МыНу вот, печатается в каждом издании Сельвинского. Скажите же мне, о каких итогах идет речь? Каких концентраций? Да очень просто. Страна бурлит, бродит, газеты кричат у нас об одном, на Западе о другом. Там митинги, там очереди за хлебом, там Уэллс приезжает в СССР и встречается с Лениным, кого-то сажают, кого-то, слышно, и выпустили, то продразверстка, то торгсины, а жизнь идет. И только посвященные знают, что во всей этой неразберихе осуществляются заранее запланированные и целенаправленные акции. Ну, скажем, так. Из окончивших Московский и Петербургский университеты надо уничтожить девяносто процентов; высшего духовенства надо уничтожить девяносто семь процентов; выпускников гимназий надо уничтожить до восьмидесяти процентов; бывших офицеров русской армии, не ушедших в эмиграцию, — девяносто процентов; бывших воспитанниц пансионов благородных девиц — семьдесят пять процентов; бывших купцов — девяносто пять процентов; бывших генералов и адмиралов — девяносто пять процентов; бывших лесничих и агрономов — шестьдесят восемь процентов; бывших дипломатических работников — девяносто девять процентов… Вот это и есть итог концентраций.
А чью это кровь собирается литрами (а на самом деле тоннами) расходовать Илья Львович? Не свою ли уж? В конце стихотворения, отвечая разным верхоглядам, пророчащим гибель большевизму, а на самом деле не умеющим трезво оценить события, Илья Львович говорит;
А мы хитро потираем ладони. Нам чихать, у нас цифры.Цифрами оперировать легко, если забыть, что за ними люди. А впрочем, в положении потирающего руки приближенного Троцкого, если знать, что за цифрами люди, то оперировать ими еще приятнее.
Но мы отвлеклись. Да. Так вот. Насчет насилия и признаков оккупационного режима. Мы согласны, что на первых порах действительно было насилие. Конфискации, аресты, выселения… Но теперь? Какое насилие мы видим теперь? Рабочие ходят на заводы, служащие в учреждения, колхозники работают в колхозах, пионеры сидят у костров, студенты учатся. Где же в нашей жизни насилие?
— Оно либо приняло скрытые формы, и мы к нему уж привыкли, либо дремлет в существе нашей системы и, когда надо, показывает зубы.
Например, вот я рассказывал вам про коров, которых скупали у колхозников. Это еще полбеды. Но незадолго перед этим была проведена Хрущевым еще одна, я бы сказал, дикая кампания.
(А ведь надо заметить в скобках, что Хрущев — демократ и либерал. До него колхозник не имел права зарезать даже собственного поросенка, кроме как с разрешения государства, а зарезав, должен был бесплатно отдать государству свиную кожу, хотя во всем мире известно, что кожу с поросенка снимать не надо, а надо его палить.)
Так вот, в многочисленных городах у жителей содержалось много домашней живности, особенно в украинских городах, в шахтерских районах. Молоко, яйца и сало не зарывались ведь в землю, а либо шли на стол, либо выносились на рынок, то есть опять же людям. И вот „всезнайке“ Хрущеву плеснуло в голову — всю городскую живность немедленно ликвидировать. Зачем? Почему? Кому мешало? А черт его знает! Здравого смысла в этом не было никакого. Наверное, кто-нибудь подсказал, что, де, много, мол, магазинного хлеба скармливают горожане коровам, курам, поросятам. Подозреваю, что подсказали ему насчет хлеба, скармливаемого коровам, а он стукнул кулаком по столу: ликвидировать в городах всякую живность!