Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Шрифт:
У нас тут много пекли пироги с маком. Вкусные. Маку много, хорошо растертый. А теперь нет ни пирогов, ни мака. Мак, что ли, сеять перестали?
О рыбе и говорить не приходится. Как поет Рудаков: „А будет ли тюлька в двухтысячном году“. Читала книгу „Шаляпин“. Пишут: „Заходил молодой Шаляпин в закусочную, съедал тройную уху с расстегаями“. А теперь об этих расстегаях никто и не знает.
Не будем говорить о религиозных убеждениях, но как приятно украсить стол куличом, пасхой, разноцветными крашеными яичками, положенными в проросший зеленый овес. Да где достать горсть овса, чтобы его вырастить до бархатной зелени? Ни за какие деньги не купишь. А специи в кулич и пасху? Не подумайте, что я чревоугодница. Просто обидно. О себе могу сказать: на пенсии, проработала тридцать пять лет преподавателем в автомобильной школе. С уважением к вам Уварова М. В.“
Конечно, в разное время могут появиться за прилавком, мелькнуть то одни грибы, то другие. Бывает иногда и говяжья печенка. Но не бывает так, чтобы вам был предоставлен выбор.
Оставим еду. Идем в цветочный магазин. Сегодня в продаже только хризантемы. Как бы ни хотелось вам купить орхидею, розы, примулу, гиацинт, гвоздику, ирис, тюльпан, вы не можете этого сделать, вы сидите на цветочной пайке.
Надо ли брать все остальные сферы, лежащие между говяжьим языком и орхидеей? Каждый человек, если встряхнет головой на бегу, оглядится вокруг трезвым взглядом, согласится со мной, что паек пронизывает всю нашу жизнь, от листа кровельного железа, граммофонной пластинки, кинофильма, газетной информации, бритвенного лезвия, планировки квартиры, расцветки тканей, сортов чая.
— Конечно, товаров в других странах действительно изобилие, я сам видел, и правильно вы все описываете. Но денежки, Владимир Алексеевич, денежки.
— А что денежки? Я не понимаю. Государство у нас, продавая автомобили трудящимся, например, выступает в роли обыкновенного спекулянта. За „Жигули“ („фиат“), которые во всем мире стоят около тысячи долларов, наше государство берет семь тысяч пятьсот рублей, за „Волгу“, которой, как известно, цена на мировом рынке около двух тысяч, с родных трудящихся государство берет пятнадцать тысяч, да еще не купишь. Паек, паек, дорогие друзья.
Если же вы говорите про деньги, хотите сравнить заработные платы рабочих у нас и на Западе, то, уверяю вас, сравнение выйдет не в нашу пользу. Даже в абсолютных цифрах рабочие в развитых странах (а у нас развитая страна?) получают в несколько раз больше наших рабочих. Но учтите еще и покупательную способность тех денег по сравнению с нашими. Разве на десять долларов (соответственно франков, марок, крон, фунтов) можно купить столько же, сколько на десять наших так называемых рублей? Почему наш рубль не является валютой, почему его не берут и не разменивают ни в одном магазине, ни в одном банке мира? Потому что он — фикция. В нем сути осталось копеек пятнадцать, не больше. Имея в кармане доллар или любую так называемую свободную валюту (хоть называть стали своим именем), вы можете ехать в любую страну, вы при деньгах. Наши же деньги, как только вы пересечете границу, превращаются в простые бумажки, в мусор. Разве это не унизительно? Что это, тоже одно из благ?
— А зачем ездить нашим трудящимся за границу? Не обязательно.
— Век такой. Земля стала маленькая. Все ездят. Почему бы не ездить и нам? Но потому нельзя пускать наши широкие массы за границу, что они тотчас набросятся на магазины, оголодав на советском всепронизывающем пайке. А во-вторых, увидят же, увидят, как живут люди и как полагается жить в двадцатом веке. Ведь после этого наши газеты болтовней им головы больше не закрутят.
А эти магазины для „белых“, эти „Березки“, разве не повседневное унижение народа? Да хоть бы и водка та же, почему там стоит рубль пятьдесят, а не четыре двенадцать? [58] И почему она там улучшенная и очищенная? И почему всякая вещь там стоит в пять раз дешевле, чем для своих? И почему вещей, которые там продаются, вовсе не бывает в остальных, внутренних магазинах? Это что, тоже для блага трудящихся? Это то самое благо и есть, ради которого расстреливали, сажали, ссылали, мучили и морили голодом?
58
Теперь уже десять. Цена на 1976 г.
А если есть деньжонки у нашего работяги, что на них купишь? А если и купишь — в очередях натолкаешься. Очереди наземном шаре появились впервые у нас, после исторического залпа „Авроры“. Весь народ, кроме руководящей верхушки, был тогда поставлен в унизительные, удручающие очереди. Да так, по сути дела, вот уж скоро шестьдесят [59] лет и стоит. Тут не только нехватка товаров, тут еще и психологический расчет. Мне рассказывал один экономист, что и по сей день в сфере потребления у нас сознательно соблюдаются „ножницы“ между спросом и предложением, то есть, чтобы спрос был больше предложения. Это вопрос не только экономики, но и политики. Во-первых, при таком положении все возьмут, любую дрянь, любой брак, любую безвкусицу. Но главное — человек, стоящий в очереди, это уже полчеловека, это уже не полноценный человек, а человек униженный, подавленный, забывший про чувство собственного достоинства, забывший про то, что он свободная и гордая личность.
59
Теперь уж скоро восемьдесят.
Вот он идет с тростью, в котелке, побрит, надушен, ослепительная манишка, галстук бабочкой,
Возьмите сферу обслуживания. Продавцы на покупателей кричат, покупатели отвечают им тем же. Таксисты грубят, официанты работают, словно делают одолжение. Все это нехотя, как-нибудь, без любви к своему труду и без уважения друг к другу. И это благо? И знаете, что я вам скажу? У нас нет людей, которые были бы довольны. У нас всеобщее недовольство, от членов правительства до последнего работяги. Все чем-нибудь недовольны. Присмотритесь, вникните, вдумайтесь. Нет, конечно, недовольство, то есть неудовлетворенность собой, своим делом и миром, — это, если хотите, двигатель прогресса. Я говорю не о такой неудовлетворенности, а о повседневном мелочном, низменном недовольстве. И вот какая еще характерная черта нашего общества: в нем нет человека — опять же от членов правительства и до последнего работяги, — который был бы уверен в завтрашнем дне и жил бы поэтому со спокойной душой и спокойным сердцем.
Я знаю, если бы сейчас какому-нибудь рабочему митингу поручили дать отпор этому моему положению и подготовили бы ораторов через партком и местком, то ораторы громогласно начали бы меня громить и утверждать, что они уверенно идут к сияющим вершинам коммунизма по ленинскому пути, что никакое тявканье из подворотни их уверенной поступи не нарушит. Так бы оно и было. И тем не менее все они, во-первых, в глубине души оставались бы недовольны, даже хотя бы тем, что их согнали на митинг. Партком тем, что надо готовить ораторов. Ораторы тем, что надо вот выступать и потеть на трибуне. Во вторых, этот митинг не прибавил бы им уверенности в их повседневной жизни. Удастся ли, скажем, достать дочери сапоги к осени? Поступит ли дочь куда-нибудь учиться? Это мелочи. А там и крупнее вопросы: а что будет дальше? Хрущев зачеркнул Сталина, Брежнев зачеркнул Хрущева, а что ждет впереди? Какую кукурузу сеять, какие денежные реформы, какие займы, какие повышения цен, какие крупноблочные дома-скороспелки, какие закручивания гаек? Все эти обстоятельства, вечная погоня за покупками, вечная необходимость „доставать“, вечная толкучка в магазинах, стояние в очередях, обесцененность рубля, мизерная зарплата, внутреннее ощущение (и правильное!) у широких масс, что, пожалуй, их обманули со светлым будущим и что десятилетия идут, а нисколько не светлее вокруг, наоборот, сгущаются тучи экономического краха, жизнь дорожает с каждым годом, не напрасно стали платить рубль там, где раньше платили десять копеек, и десять рублей там, где платили рубль, — все это сделало людей злыми, издерганными, кричащими, ругающимися… И это благо? И это социализм? Это то самое светлое будущее, о котором мечтали (или по крайней мере кричали в газетах) в двадцатые и тридцатые годы? Вы только представьте себе человека первой пятилетки, если это был, конечно, не заключенный на Беломорканале, вы только представьте себе энтузиаста первой пятилетки, копошащегося в грязи магнитогорского котлована и мысленно заглядывающего в 1975 год. Это ведь и было для него недосягаемое светлое будущее. И вот досягнули. Построили. Царство справедливости. Мы церкви и тюрьмы сровняем с землей! Золото и лазурь. Не помните ли, как у Маяковского, у этого рупора официальной политики, написано о строительстве Новокузнецка, первенца пятилеток?
По небу тучи бегают, Дождями сумрак сжат. Под старою телегою Рабочие лежат. И слышит шепот гордый Вода и под и над: „Через четыре года Здесь будет город-сад“. Темно свинцовоночие, И дождик толст, как жгут, Сидят в грязи рабочие, Сидят, лучину жгут. Сливеют губы с холода, Но губы шепчут в лад: „Через четыре года Здесь будет город-сад“. Свело промозглой корчею, Неважный мокр уют. Сидят впотьмах рабочие, Подмокший хлеб жуют. Но шепот громче голода, Он кроет капель спад: „Через четыре года Здесь будет город-сад“.Прошло не четыре года, а сорок, не получилось города-сада. Получился задымленный, закопченный, сквозняковый, неприглядный город, с вытрезвителями, с семейными ссорами, матерщиной, подростками-хулиганами, матерями-одиночками, переполненными промозглыми автобусами, занудными собраниями, унылыми однообразными лозунгами, с той же неповоротливой торговой сетью, с теми же перебоями в продуктах первой необходимости, с теми же очередями и ценами, с той же выпивкой на троих, с тем же отсутствием пива, молока, мяса, красивой одежды, короче говоря, получился город, в котором необходимо работать, вкалывать, но в котором ужасно жить.