Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Шрифт:
Простое порабощение лишает народ цветения, полнокровного роста и духовной жизни и настоящее время. Геноцид, особенно такой тотальный, такой проводился в течение целых десятилетий в России, лишает народ цветения, полнокровной жизни и духовного роста в будущем, а особенно в отдаленном. Генетический урон невосполним, и это есть самое печальное последствие того явления, которое мы, захлебываясь от восторга, именуем Великой Октябрьской социалистической революцией. [70]
70
Закончив на этом извлечения из Владимира Ильича Ленина (издание пятое, том тридцать шестой), я хочу сказать, что такие же извлечения можно сделать
«Надо поставить на порядок дня вопрос об исключении из партии тех ее членов, которые, будучи судьями по делу о взяточниках при доказанной и признанной ими взятке, ограничились приговором на полгода тюрьмы.
Вместо расстрела взяточников выносить такие издевательски слабые, мягкие приговоры есть поступок позорный для коммуниста и революционера».
Разве не перл? Уж наверное после этого судьи судили не так, как им судилось, а как было желательно Ильичу. Не знаешь, чему больше удивляться, кровожадности или той непосредственности, с которой здесь обнаруживается желание командовать даже и над судами, которое (командование) так и продолжается до сих пор. Когда недавно судили Синявского и Даниэля, сначала ведь спросили у генсека, сколько им дать. «Ну, дайте им… Одному семь, а другому пять». — «Хорошо, будет сделано».
Но, как и всюду в этой книге, я только даю пример, показываю возможность читателю подтверждать при желании любое положение этой книги любым количеством примером и фактов из нашей богатейшей такими фактами действительности.
— Выводы, Владимир Алексеевич, выводы. Не вижу выводов.
— Какие вам еще выводы? Ленина разоблачаем, дальше уж ехать некуда.
— Тут-то и ехать. Теперь-то и ехать. Все поняв и все правильно оценив. Поняв, что Россия окончательно гибнет, надо ее спасать. Возрождать. Стоишь на берегу реки и трезво оцениваешь, что человек тонет, причем не посторонний человек, а родная мать. Что толку в вашей оценке? Как должен поступать каждый, увидев, что его мать тонет, если он не последний подонок? Должен бросаться в воду и плыть на выручку.
Нельзя сказать, что мне и самому не приходило в голову со времени нашего знакомства с Кириллом, что действительно нужно ведь что-то делать. Но чувствовалась за Кириллом такая убежденность, такая широта и глубина понимания всего, что именно он-то, казалось, и должен знать, что теперь делать. Более того, я думал, что за ним стоит уже какая-нибудь организованная и сплоченная сила. Не с пуста же, не с бухты-бархаты эта четкость его позиций, его смелость, его целенаправленность. Не кустарь же он одиночка, да вот теперь еще и я с ним? Не попусту же через его «санпропускник» проходят бесконечным конвейером и денно и нощно люди, да все с хорошими русскими лицами, со светлыми косами, с ясными глазами. («Из недорезанных, Владимир Алексеевич, из недорезанных. Второе и третье поколение. Промываем песок, отбираем крупицы золота. Алмазы, Владимир Алексеевич, алмазы!»).
— И вы самый крупный алмаз, — добавила недрогнувшим голосом Елизавета Сергеевна.
— Пусть так. Но если алмазы, то тебе и карты в руки собирать их в горсть. Не мне же, если я и не знаю еще почти никого из твоих алмазов. Я готов быть солдатом. Я жажду быть солдатом. Верным и самоотверженным, идущим до конца. Но где армия? Где сила, частицей которой я бы себя почувствовал? Или с меня-то все и должно начаться? Тогда зачем Кирилл с его системой отбора людей?
Да, я чувствовал, что Кирилл постепенно наталкивает меня на мысль о конкретных и практических действиях, но наталкивает очень осторожно, словно бы не веря еще. А было для него время, как я теперь понимаю, выводить меня на следующую ступень.
Надо сказать, что если на предыдущих ступенях я как-то очень быстро схватывал все на лету и очень скоро благодаря опыту и огромному количеству фактов, пропущенных через себя в предыдущие годы, мог бы образовать во многом и самого Кирилла, то эта следующая ступень давалась моим образователям с большим трудом. Они не нажимали, боясь отпугнуть, а так поначалу осторожненько «запускали вошь в голову».
Было у нас в обиходе не очень изящное, но зато яркое и в общем-то точное выражение — «запустить вошь в голову». То есть подкинуть человеку мыслишку, приоткрыть занавеску и показать правду, а потом пусть уж он сам думает. Запустил вошь в голову и забыл о ней. Между тем человек вдруг начинает почесываться то в одном месте, то в другом. Он ходит, обедает, спит, смотрит телевизор, а дело делается. Смотришь, то в затылке почесал, то около поясницы.
Мне часто приходилось отмечать про себя моменты, когда вольно или невольно я именно «запускал людям вошь в голову», когда я видел воочию, как шире открываются у моего собеседника глаза, как все многочисленные колесики и шарики, вращающиеся в мозгу, вдруг спотыкались, словно о стенку. Вот он спорит, горячится, пылает огнем первых лет революции…
— Да ты пойми, — скажешь ему, — что это были за люди! Представь себе, что мы с тобой на их месте и наши товарищи с нами, ну, там Миша Алексеев, Ваня Стаднюк, Вася Федоров, Егор Исаев, Грибачев, Софронов, Толя Никонов, Гриша Коновалов, Борис Куликов, остальные наши товарищи. И представь себе, что мы в государстве захватили власть. В государстве, где все устоялось и откристаллизовывалось веками. И вот, не успев захватить власть (дорвались, называется!). Красная площадь уже называется «Грибачевской», Переделкино становится имени Стаднюка, Большой театр становится Софроновским, Саратов переименовывается в Алексеевск, Воронеж — в Егоро-Исаевск, а Таганка становится Никоновкой.
— Зачем же окарикатуривать?
— Какая тут карикатура, если в первые же дни революции Царское Село, летняя резиденция русских императоров, Царское Село, где жил и учился Пушкин, Царское Село, воспетое в поэзии и живописи, стало называться — как?
— Ну, я не знаю. Теперь-то это Пушкин.
— Оно стало называться: Детское имение товарища Урицкого.
— Не может быть! (Вот он — момент запуска вши в голову.)
— Это факт. А Дворцовая площадь в Петербурге?
— Не знаю.
— Тоже площадь Урицкого.
— А Воскресенская площадь в Москве перед Большим театром?
— Не знаю.
— Площадь Свердлова.
А там и пошло, и пошло. Володарки, Свердловки, Ленинки. Улицы, библиотеки, площади, театры, университеты, поселки, огромные древние города, и все своими, своими, своими, черт возьми, именами… Ну скажи на кого мы были бы похожи, если бы, захватив власть, дорвавшись до власти, ударились бы в вакханалию переименовании и начали бы присваивать свои имена всему и направо и налево. Только по одной этой вакханалии переименований неужели нельзя увидеть, что за люди дорвались до власти?
Потом разговор мог перейти опять на рыбалку или на последнюю подборку стихов в журнале. Но колесики уже завертелись, и не может быть, чтобы человек не стал время от времени почесываться то там, то тут. Разве что совсем без пульса, мертвяга.
Или вот в Бугуруслане. [71] Местные деятели повезли меня в Аксаково. По дороге заехали в бывшее имение Карамзиных. Карамзиными был посажен там большой отличный парк, нечто вроде Ботанического сада, из всех деревьев, растущих в Среднем Поволжье. Походили, посмотрели, как запущен теперь парк, насколько бесхозен и беспризорен.
71
Потому следующие эпизодики относятся к Бугуруслану, что я там недавно побывал и все свежо в памяти. Можете поставить на место Бугуруслана любой город, похожий на него, и все будет похоже.
— А что стало с домом Карамзиных?
— Его разгромили во время революции.
— Кто?
— Крестьяне.
— Зачем же?
— От гнева и ярости.
— Позвольте, за что же гнев? Ведь крепостными они давно уже не были?
— Им приходилось арендовать землю у Карамзиных. Значит, приходилось отдавать и часть урожая, десятую, а то и больше.
— Ну да. Теперь-то они совсем не отдают ни зерна. Все, что вырастет, оставляют себе.
Деятель знал, конечно, и раньше, что ни зерна теперь не оставляют колхозникам, все вывозится, но как-то не задумывался об этом, и теперь у деятеля останавливается взгляд, словно ударили его по голове.