Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Шрифт:
— Мы тут посоветовались… Я думаю, можно ему дать орден Ленина.
Тогда же Твардовский получил и Сталинскую премию I степени. То есть попал своей поэмой прямо в десятку, в «яблочко».
Рассказывают, что ему разрешили съездить на Север и разыскать родителей. Отца он уже не застал в живых, там быстро перемалывали людей, а мать нашел всю во вшах, чуть живую от изнурения и голода.
И еще непонятно многим, спрашивают еще, отчего Твардовский пил горькую. Совесть у него болела всегда, но тайно. Но тут вдруг война. Не до совести. Опять же новые ордена, новые премии. Клевал с руки. И вдруг — бац! «Все было лишь ложь и обман». Сталин разоблачен, у людей открываются глаза. Тогда Твардовский начал замаливать свои грехи и замаливал их до последнего своего дыхания. Правда, не столько в поэзии (ничего особенного, замаливающего он не успел или не сумел создать),
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду Солженицына. Да, он вывел из тьмы, из небытия Солженицына, выпустил из бутылки джинна. Знаете, как в восточной сказке. Маленькая бутылка, открывают пробку, оттуда идет дымок. И вдруг возникает великан, гигант ростом до облаков. Сидел в бутылке происками злых чар. А обратно в бутылку его уже не затолкнешь и не поместишь. Может быть, для одного этого стоило и родиться, и существовать в нашей литературе и жизни Твардовскому. Во всяком случае, даже если бы он не сделал ничего другого, все равно ему полагался бы памятник на какой-нибудь площади. Да ведь не поставят пока. Больше того, в шестидесятилетие поэта не только не дали ему Героя Соцтруда, но хотя бы и орден Ленина. Подбросили Трудового Красного Знамени. А в героях ходят у нас теперь Вадим Кожевников и Георгий Марков, Борис Полевой и Михалков, Грибачев и Катаев.
Все они, может быть, неплохие люди, и все они исправно клюют с руки, за что и получили Героев, но не позорно ли было отпускать Твардовского на тот свет с орденишком Трудового Красного Знамени? Все же, что бы теперь ни говорили о нем, как смешон ни покажется потомкам его печник, балующийся чайком у Ленина, все же, если сгрести всех «Гертрудов» в один мешок да положить на весы, а на другую чашку одного Твардовского, перетянет все!
Но вот что значит воспитание и инерция. Отца с матерью замучили. Журнал отобрали. В шестидесятилетие в душу плюнули. Заставили умирать в душной темноте нелепой опалы, а он, уже многое как будто поняв, уже едва шевеля губами, на последней стадии рака просит Марию Илларионовну вовремя заплатить партвзносы! О Русская земля, о загадочная русская душа! Нет, положительно, надо поклониться в ножки нашим подпиливальщикам и расшатывателям, потому что самим нам ни черта, как видно, не сделать!
Писательская профессия состоит в том, чтобы высказывать свои мысли. И свои чувства. При том, что мысли, не высказанные на страницах прозы или в стихах, невольно будут проскальзывать в устных разговорах и спорах. Шильце будет высовываться сквозь редины мешка. Поэтому заранее надо сказать, что писателю-профессионалу трудно быть конспиратором. Даже если речь идет пока не о тайной какой-нибудь организации, а лишь о тайных мыслях и знаниях. Недаром ведь и Пушкина члены тайных российских обществ боялись приобщить к своим тайнам да так и не допустили до них. Поэт! Что с него взять? Обязательно проболтается, не в разговоре, так в стихах где-нибудь. Повеет, повеет, помимо желания, новым духом.
Не мог я прочно держать в себе свое новое содержание, хотя не мог и раскрыться полностью. Но создавались ведь и такие моменты, когда невозможно было промолчать, стерпеть, не возвысить голос.
Вспоминаю маленький инцидент на даче у Георгия Леонидзе в Кахетии. Проходила декада русской литературы в Грузии. Ну, ездили, выступали, восторгались, как говорится, с трудящимися. Но тоже и грузинские писатели по своей неписанной традиции то один, то другой приглашали к себе в гости, если не всю делегацию, то часть ее по собственному выбору. Значит, другая часть в это время приглашена другим грузинским гостеприимцем. Так вот оказались мы, человек десять, на даче у Георгия Леонидзе. Неторопливы и велеречивы грузинские застолья. На много часов. Успеют сидящие за столом и спеть песню, и повспоминать, и почитать стихи. Настроение сложилось такое, что начали вдруг то один, то другой прославленные, известные во всяком случае, поэты читать чужие стихи. Есть ведь у каждого любимые, и прочитать его под настроение все равно что спеть хорошую песню. Были там Тихонов и Прокофьев, Доризо и Сергей Васильев, Долматовский и Боков, Смеляков и Дудин… В основном верно, но в деталях предположительно. По крайней мере, таким мне представляется сегодня состав того леонидзевского застолья. Но совсем точно, что Сергей Васильев, когда дошел до него ряд читать чужие стихи, удивил меня и заставил высказаться. До этого звучали Гумилев и Анненский, Цветаева и Блок. Кто-то прочитал «Мать»
— Да, дорогие друзья, да, да и да. Как только мы начинаем читать любимые стихи, сразу идут Гумилев и Блок. Хорошо, что зазвучали тут милые наши, можно сказать, современники: и Коля Дементьев, и Боря Корнилов, и Паша Васильев. Я вам прочитаю сейчас одно прекрасное, воистину хрестоматийное стихотворение поэта, имя которого никогда, к сожалению, не возникает уже много лет в наших поэтических разговорах. Что-то вроде дурного тона. А между тем — напрасно. Я и сейчас, идя наперекор установившей традиции, назову это имя — Демьян Бедный.
Тут действительно шумок прошелся по застолью, так неожиданно оказалось это для всех, хотя и непонятно было, то ли это одобрительный шумок, то ли от удивления.
— Да, да и да! И чтобы показать вам, какой это был все-таки превосходный поэт, я прочитаю сейчас одно его стихотворение. Это маленький шедевр, забытый, к сожалению. А забывать такие стихи нам не следовало бы.
И Сергей Васильев, еще больше выставив вперед свою тяжелую нижнюю челюсть и еще тверже опершись о край стола большими волосатыми руками, внятно донося каждое слово, проникаясь каждым словом до глубин своей собственной души, прочитал нам стихотворение, которое перед этим назвал шедевром.
НИКТО НЕ ЗНАЛ… Был день, как день, простой, обычный, Одетый в серенькую мглу. Гремел сурово голос зычный Городового на углу. Гордяся блеском камилавки, Служил в соборе протопоп, И у дверей питейной лавки Шумел с рассвета пьяный скоп. На рынке лаялись торговки, Жужжа, как мухи на меду, Мещанки, зарясь на обновки, Метались в ситцевом ряду. На дверь присутственного места Глядел мужик в немой тоске, — Пред ним обрывок «манифеста» Желтел на выцветшей доске. На каланче кружил пожарный, Как зверь, прикованный к кольцу, И солдатня под мат угарный Маршировала на плацу. К реке вилась обозов лента. Шли бурлаки в мучной пыли. Куда-то рваного студента Чины конвойные вели. Какой-то выпивший фабричный Кричал, кого-то разнося: «Прощай, студентик горемычный!» . Никто не знал, Россия вся Не знала, крест неся привычный, Что в этот день такой обычный В России… Ленин родился!Закончив чтение, Сергей Васильев обвел застолье победоносным, прямо-таки торжествующим взглядом. Тихонов подтвердительно, по-патриаршьи закивал головой: «Да, так, забываем». Боков и Доризо просветлели, словно омылись в родниковой воде, Долматовский озарился, раскуривая трубку и как бы собираясь высказать что-то еще более одобрительное. Прокофьев потянулся чокаться к декламатору, а сам толкал Доризо, сидящего по соседству: «Кольк, Кольк, а?» И вот-вот расплачется, прослезится от умиления. «Кольк, Кольк, вот как надо писать-то».
Не знаю уж, как получилось, то ли я насупился угрюмо над своим бокалом, не поднимая глаз, то ли какие особые ледяные эманации, флюиды излучались от меня на все застолье, но только все как-то вдруг замолчали и уставились на меня выжидающе, вопросительно, словно предчувствуя, что я сейчас могу встать и высказаться. Леонидзе как чуткий тамада тотчас и дал мне слово, постучав дополнительно ножом по бутылке, хотя дополнительно призывать к вниманию уже и не требовалось.
А говорить пришлось разбросано, возможно, от того же волнения, только в другую сторону, и чтобы получилось в конце концов в духе тоста. Других, кроме тостов, речей здесь не могло быть.