Послесловие к подвигу
Шрифт:
– Ну и черт с ними, пусть пишут, – махнул беспечно Федор рукой.
– Нет, подождите, – остановил его немец и аккуратно стряхнул пепел в розоватую раковину, которая неизвестно каким путем появилась на тумбочке, пока Нырко спал. Вероятно, приставленный к нему солдат хорошо знал повадки этого полковника. – Подождите, майор, – повторил Хольц, – одно небольшое уточнение. Скажите, какого вы мнения о нашем воздушном разведчике «Фокке-Вульф-189»?
– О «раме»?
– Да. Кажется, так прозвали его ваши пехотинцы.
– Ничего машина, соответствует своему назначению, – сдержанно ответил Нырко. – Броня на ней хорошая. Не сразу такая машина в воздушном бою загорается. Однако вашему покорному слуге приходилось. Одну «раму» отправил на тот свет.
– Предположим, – не очень охотно согласился Хольц. – Так вот, когда-нибудь на закате или
– Какая мерзость! – выкрикнул Федор.
– Вот и выходит, что нет у вас, господин майор, иного выхода, как принять мое предложение. Решайтесь.
Напряженная тишина повисла в комнате. Кусая от бессильной ярости губы, Федор смотрел на занавеску с розовыми корабликами. Окно было приоткрыто, и ветер чуть-чуть ее колебал. Со стороны шоссе доносился ровный гул проходящих на восток фашистских частей. И вдруг в дополнение к нему в небе возник другой, звеняще-веселый, такой знакомый, наплывающе-грозный самолетный гул. Нестройно забухали зенитки, но было уже поздно. Нарастающий рев авиабомб возник над крышей госпиталя, пригнул верхушки сосен. По коридорам забегали немцы, истошно заголосили: «Аларм!» «Вот бы одна угодила в нас… – усмехнулся Федор. – И сразу бы потемки, пожар, и не надо принимать никаких решений. Все завершилось бы естественно, само собой». Но бомбы легли далеко от них. На шоссе что-то загорелось, донеслись отчаянные крики. Кусок штукатурки упал немецкому полковнику на колени. Хольц коротким точным движением сбросил его на пол, вытер белое пятнышко на брюках. На его лице не дрогнул ни один мускул.
– А у вас завидная выдержка, – сказал Нырко. Немец, польщенный этими словами, гордо кивнул головой.
– Еще бы. Ведь я воюю значительно раньше, чем начали это делать наши вооруженные силы. – Отвернув обшлаг накрахмаленной белой рубашки, он посмотрел на часы и вздохнул: – Покорно извините меня, господин майор. Слишком много дел. И долго ждать ответа я не могу.
– Каким временем я располагаю? – мрачно спросил Федор.
– Завтра в девять утра я вас навещу, – проговорил немец, вставая и делая первый шаг к двери. – Думайте, Нырко, думайте, ибо, как говорил один из ваших великих полководцев, «первый выстрел воля, второй неволя». Рюмку коньяку не хотите?
– Стакан, – хрипло согласился Федор.
– Зер гут, – улыбнулся Хольц, – пришлю вам целую бутылку «мартеля». Но утро – последний срок!
10
Мысли, мысли! Всегда ли вами можно управлять, определив в направленный строгий поток ваше бесконечное течение? Как часто бывает, что уводят они человека далеко от той стези, какой хотел он придерживаться в своих рассуждениях, и уводят так быстро, что он и сам поражается этой скорости. Но в нестройном их течении всегда рождается истина: иногда гордая и возвышенная, иногда неизбежно-мрачная и единственная, пугающая своей безысходностью.
Лежа с полузакрытыми глазами, Федор невесело думал: «Когда-нибудь люди, наверное, изобретут самолет, летающий со скоростью звука, а потом какой-нибудь, уже не самолет, а по-другому именующийся аппарат, способный летать со скоростью света, но со скоростью мысли едва ли».
Фашистский солдат, опекавший его в первую ночь, был из комнаты удален, но находился где-то рядом. Вероятно, это он, готовый в любое мгновение появиться на пороге палаты, ходил сейчас по коридору тихими размеренными шагами, что-то себе под нос насвистывая. Федор прислушался и распознал мотивчик. «Черт побери, да это ведь та самая „Роза-мунде“, без какой не обходится у немцев ни один концерт и ни один вечер. До чего же, право, незатейливый репертуар у представителей третьего рейха». Взгляд Федора задержался на тумбочке и тарелке с остатками ужина – желтым куском омлета с запеченным ломтиком ветчины. Рядом с тарелкой блюдце с нарезанным лимоном и бутылка «мартеля» с яркой этикеткой. Из нее он уже выпил несколько рюмок. «Ладно, – вздохнул Федор, – выпью и еще. Пускай коньяк оглушит, тогда легче на что-либо решиться».
Отодвинув в сторону рюмку, он налил коньяк в пустой стакан от чая, наполнив его до половины. Вероятно, он крякнул так оглушительно, что немецкий солдат за дверью даже перестал бубнить свою «Роза-мунде».
Согревающее тепло прошло по жилам. Федор пристально поглядел на прямоугольник окна, задернутый плотной светомаскировочной шторой.
«А что, если тихо-тихо распахнуть эту штору, раскрыть окно, закусив губы от боли, и любой ценой взобраться на подоконник, так чтобы сразу перевеситься всем своим корпусом на ту сторону и загипсованная раненая нога не могла удержать?.. Отставить! – горько скомандовал он самому себе. – Слишком мала высота, и никакое земное притяжение не поможет. Только искалечишься еще больше, а немцы вернут тебе жизнь, чтобы поиздеваться вдоволь перед казнью. Разве не так? И потом, когда не будет уже тебя в живых, действительно, как пообещал этот Вернер Хольц, выпустят фальшивую, но убедительную листовку, оскверняющую память о тебе самым тяжелым из обвинений – обвинением в предательстве!»
Он в одно мгновение представил, как шестидесятилетний отец, оседлав свой крупный нос старомодными очками в небогатой оправе, будет дрожащим голосом читать матери эту листовку, и та, не дослушав до конца, упадет как подкошенная и забьется в страшном плаче. А где-то от них далеко совсем уже в другом городе еще одна женщина, такая ему преданная и близкая, с зелеными задумчивыми глазами, плохо умеющими скрывать нежность, много ночей проведет в тоске и рыданиях. А ребята… Огромный грубоватый Витька Балашов – прежде всего. И у него ведь гримасой страдания передернется лицо, и он, его верный ведомый в недалеком прошлом, воскликнет безотрадно: «Эх, Федька, Федька, неужели проклятые фашисты такую сталь сломили!»
«Нет, не годится такое решение! – сказал самому себе Федор и горько спросил: – А что же остается еще?
Сказать „нет“ и пойти на пытки с гордо поднятой головой? Выполнить до конца строку из военной присяги о том, что сдача в плен равносильна предательству? Но ведь и после того, как его замучат в какой-нибудь тюремной камере, все равно подобная листовка будет выпущена и покроет его несмываемым позором. Так что же, Федор? Думай скорее, Федор! Что тебе остается еще…»
Текла ночь, самая быстрая и короткая из всех ночей, какие он прожил за всю свою недолгую жизнь. Правда, была и еще одна такая же короткая у него ночь. Но короткая не от горя, а от счастья. Та ночь, когда Лина спала со счастливой улыбкой на его плече, а он с мальчишеской прямотой думал о том, что не будет у него в жизни больше никогда иной женщины, что только эту, с ее неповторимыми зелеными, чуть грустными глазами, будет он всегда любить с одинаковой силой. Но разве можно сравнивать эти две ночи?! Федор потянулся к бутылке «мартеля», в новый раз наполнил стакан. Эта доза коньяка показалась горькой, противной. Лимон смягчил ощущение. Крупными своими пальцами он взял с тарелки сразу весь кусок яичницы с ветчиной и сунул в рот. Про себя усмехнувшись, вспомнил, что есть в авиации такое слово – «проигрыш». Им называют последнее занятие, происходящее на земле, перед полетом. На нем выясняются самые сложные вопросы, повторяются те правильные решения, которыми должен воспользоваться каждый пилот в опасной ситуации. Бывало, что это занятие иной командир проводил с большой долей примитивизма. Выстроив красивых рослых парней, заставлял их ходить с растопыренными руками в том примерно порядке, в каком они должны были находиться в воздухе в кабинах своих истребителей, на таких же интервалах и дистанциях и даже жужжать, подражая моторам. Федор всегда возмущался и этим примитивизмом, и тем, что такое самое ответственное занятие именовалось в инструкциях «проигрышем».
«Я сейчас провожу такое занятие, – подумал он про себя печально, – но только „проигрышем“ его называть не имею права. Я не собираюсь проигрывать, даже если и вышел на свой самый последний рубеж в жизни! Ни этот Хольт, ни даже сам Гитлер никогда не увидят меня сломленным. Надо только притвориться, умно и тонко притвориться и быть в этой игре тем клоуном, что выходит на арену цирка, только что похоронив единственную дочь». Он вздохнул и сам себя спросил: «А чего ты этим достигнешь?» Набрал полную грудь воздуха, ощущая как от этого сами собой расправляются плечи и на смену безвольной расслабленности приходит ощущение разбуженной силы.