Послевкусие сна (сборник)
Шрифт:
Среди историй, которые она любит рассказывать, особенно выделяется история ее знакомства с будущим мужем, знаменитым еврейским поэтом.
История мелодраматична, в ней нет и намека на будущую трагедию:
– …Ну да… я только что окончила тогда еврейский педтехникум. Уже и работать начала – в Минске же, в Третьем еврейском детском саду. А жила в семье подруги, на улице Островского. И вот в августе… ну, да, в августе… иду на работу. Вдруг вижу: из соседнего двора выходит мужчина: черные кудрявые волосы, изящное пенсне… Мысль моя, как молния: «Это же он, поэт!» Останавливаюсь, смотрю на него. Чувствую его взгляд. Смущаюсь, иду дальше. Но, к своему удивлению, слышу за собой шаги…
Мне интересен ее рассказ, хотя историю эту – пусть в общих чертах – я уже не только слышал от нее однажды, но и читал в минском журнале. Тем не менее мне по-настоящему интересно: пытаюсь понять, почему этот сюжет так принципиален, так важен для нее?
– … Он прибегает к хитрости: «Где я мог вас встретить раньше? Вы мне так знакомы». Молчу, растеряна, как никогда. Тогда он ставит вопрос иначе: «Не кажется
Тут она делает паузу, готовя меня к неожиданности:
– Знаете, это оказалось неправдой! Когда мы уже поженились, муж признался: все это он придумал… в ту самую минуту!
Смеется она не по-старушечьи – звонко. Имя у нее, впрочем, тоже звенящее – Дина.Нет, она не забудет, в каком месте прервалась нить рассказа. Потом она уверенно идет дальше. А я проверяю свою и ее память. Никаких особых расхождений. Видимо, все детали уже не раз тщательно взвешены. Именно взвешены – на редких теперь весах оптимизма. Вот почему детали неизменны, они только переставляются местами – как и отдельные слова, предложения.
Во всем остальном (во всем, что не нарушает интонацию мажора) она легка и свободна. Например, не обходит факты, которые, по ее мнению, кого-то могут даже смутить, показаться двусмысленными. «Хотя ведь кое-что поэту простительно, не правда ли?»
Оказывается, поэт был ее гораздо старше! Едва ли не вдвое. И очень волновался – пойдет ли она за него? («Вы знаете, раньше у него было много поклонниц. После замужества я увидела целый чемодан писем, среди них – немало от женщин, влюбленных в поэта; одна поклонница даже сидела со мной вместе в лагере. Но, вы понимаете, тут был особый случай: эта любовь его потрясла!») А порой он колебался: будет ли прочным такой брак? Наверное, потому устроил ей смотрины – пригласил своего друга поэта Зелика А. и… его отца познакомиться с невестой.
– … И, знаете, он ведь опять схитрил! Он все подстроил! Сделал вид, что они – Зелик с отцом – пришли случайно. Как раз тогда, когда я была у поэта в гостях. «Надо же, какое совпадение!» А у него – тоже «случайно» – оказалось прекрасное по тому времени угощение!
Иронизирует. Смеется. Юно блестят глаза.В ее опубликованных воспоминаниях меня поразила странная пропорция: история знакомства Дины с поэтом, первых встреч, замужества занимает две трети текста. О своей трагедии она не упомянула вообще. И цензура тут была не причем! Журнал вышел в 1988-м. О сталинских репрессиях говорить уже можно было громко, даже модно стало говорить. Но она промолчала.
Впрочем, заметил я, даже о своих детях она только упомянула. (Поездке в Москву вместе с мужем в феврале 1937-го на торжества, посвященные столетию со дня смерти Пушкина, мемуаристка уделила втрое больше места).
– Что случилось с вашими детьми?
Может быть, она хотела поморщиться от моей бестактности. Но сдержалась. И не ушла от ответа, рассказала обо всем четко, хотя без эмоций.
Когда ее взяли в ноябре 37-го, мальчики остались с молодой работницей Маней, потом их отправили куда-то – наверное, как и других детей врагов народа, в специальные детские дома. Фамилии, как было принято, сменили, мальчики и не смогли бы ее найти – даже если б остались живы. Юлику было три года, Додику – год и восемь месяцев…
Освободившись в 56-м, она сама начинает искать их – долго, безуспешно.
– Да, числятся, – сказали в органах госбезопасности, – но где – неизвестно. Наверное, погибли.
– Погибли, – повторяет она теперь.
Конечно, соглашаюсь я, погибли. Как жить, как выжить, если думать иначе?О судьбе поэта ходило когда-то много легенд. Потом иные из них забылись; все было просто – умерли люди, которых это волновало.
Все версии сходились однако в одном: поэт потерял в тюрьме рассудок.
Может быть, его терзало отсутствие логики?
Он воспел в стихах Октябрь, Красную армию, в которой воевал; был искренен: вступив в партию, отдавал все силы тому, что называли строительством новой культуры, являлся членом-корреспондентом Академии Наук Белоруссии, членом Президиума Союза писателей СССР, членом Президиума и председателем еврейской секции Союза писателей БССР… Солидный перечень, хоть и не полон.
Говорят, поэт сутками напролет метался по камере, кричал одно и то же, по-еврейски и русски: фарвос? За что?
Ответа, разумеется, не было.Она подтверждает: все так. И продолжает – быстро, глядя куда-то в окно.
Недоумения поэта начались, конечно, раньше. Не мог понять, за что его травят на собраниях, почему арестовывают друзей.
В 37-м доходит очередь до него самого. Он был тогда в Доме творчества, в Пуховичах. А поздно вечером, в тот же день, явились с обыском в их городскую квартиру. Все перерыли, опечатали комнаты, ей с детьми оставили кабинет.
Через месяц, совсем неожиданно, – письмо от мужа: я не виноват; надеюсь, разберутся, скоро встретимся, береги детей.
Много лет спустя человек, сидевший с поэтом в одной камере, рассказывает ей: ценой этого письма было признание поэтом мнимых своих «преступлений».
Передачу, которую она отнесла в тюрьму, не приняли. А поэта расстреляли в Минске 29 октября 1937-го. «Как вы думаете, – спрашивает она снова, – может быть, не хотели держать в тюрьме сумасшедшего?»
Говорили: перед расстрелом его вместе с другими арестантами отвели в баню; там, не понимая, что делает, он обварился кипятком; стонал, кричал – мучился, видно, сильно. «Как вы думаете, может, просто не захотели лечить?»Старое горе захлестывает ее – словно морская волна. Но она умело справляется. Успевает.
– …Я сидела в той же тюрьме, – рассказывает, угощая меня пирожками. – …Правда, вкусные? Особенно вкусно, если запивать их каким-нибудь соком.
Наливает мне сок граната, предварительно ошпарив чашку кипятком. Чайник в ее кухне кипит на плите всегда. Это – привычка. После того, как в сорок пятом переболела в лагере бруцеллезом. О кипятке: «Между прочим, очень полезно: всегда есть гарантия, что убиты микробы».
Ее почти не таскали на допросы. И так было ясно: жена врага народа.
Однажды она спросила у следователя: «Как же так? Ведь поэт писал советские стихи…» Тот снизошел: «Стихи-то советские, сам автор – нет».
Когда через девятнадцать лет она возвратится в Минск, окажется: почти все ее родные погибли во время войны – по дороге в эвакуацию (случайно спаслась сестра).
Но ей помогли, очень помогли белорусские друзья мужа, особенно Петрусь Бровка. Вот и квартиру получила, и сборники поэта переиздала… «А на гонорары сумела купить это…» Она обводит рукой небольшую комнату, которая – кажется ей – обставлена очень богато, на самом деле – совсем скромно. Она особенно гордится старым пианино:
– Представьте себе, я до сих пор играю! В лагере, правда, забыла многое – и идиш, и ноты. Но это было интересно – возвращаться, восстанавливать утраченное. Только вот английский не вернула.Когда в начале девяностых я время от времени приезжаю из Вильнюса в Минск, Дина Звуловна настойчиво приглашает в гости.
Ах, она-то уж понимает важность моей задачи: записать рассказы оставшихся в живых деятелей еврейской культуры, их жен и детей…
Мы могли бы встречаться в еврейской библиотеке, которой она заведует?
– Нет, нет, приходите лучше ко мне домой… Этот город для вас чужой, так хоть отогреетесь чаем. Как раз вчера купила такие вкусные конфеты!За чаем она опять читает стихи поэта, на этот раз – в переводе Анны Ахматовой:
Я не горюю, не любимый славой,
К моим следам никто не припадет…
Теперь, когда сердца пылают лавой,
В моих стихах – сведенный гневом рот.
Я не удивлен, в очередной раз столкнувшись с пророчеством поэта: стихотворение написано в двадцать пятом году, но кажется – он предвидит свою судьбу.
Меня завораживает несоответствие между тональностью стихотворной строфы и мажорной интонацией женского – совсем юного – голоса.
Кипит, кипит на плите чайник.
…Спустя годы пойму: образ поэта, тяжко прозревающего истину, необходим, неизбежен в рассказе о его нестареющей жене.
Образ этот «догонит» меня в Чикаго – именно здесь я познакомлюсь и подружусь с искусствоведом и переводчиком Ванкаремом Никифоровичем; а однажды он познакомит меня с собственным переложением стихотворения поэта «Вечер»:Вечер… И теплые росы.
Все притаилось во мгле.
С тенью своей темнокосой
Тихо бреду по земле.
Я осторожно ступаю, —
Травы все спят на лугу.
Надо молчать, – понимаю,
Но не запеть не могу.
Мне бы дождаться рассвета
И – ни о чем не жалеть.
Думаю только об этом…
Дай, Боже, песню допеть.
Но вернусь в лето девяносто первого, в Минск.
Отправляюсь по делу в музей истории Великой Отечественной войны. Дина Звуловна вызывается меня проводить и помочь – познакомить с музейными работниками, среди которых у нее есть друзья.
Солнечный день. Долго – не менее часа – идем по центральной улице. И тут-то она жалеет меня: предлагает научить тому, как вызвать в себе чувство бодрости и легкости. Она хочет подарить мне это чувство навсегда. Она рассказывает о придуманной ею системе гимнастики (система проста, некоторые гениальные приемы она угадала, не зная, что они существуют давным-давно). «…А после водных процедур надо обязательно растираться особым способом – не сверху вниз, а снизу вверх».
Я не сумел испортить праздник, даже когда вспомнил про лагерь. Конечно, говорить об этом в такой день не очень уместно. Ведь про лагерь невозможно – в светлых тонах. Но она и тут находит оптимистический ракурс. В лагере с ней происходили чудеса! Например, она чудом исцелилась от бруцеллеза, хотя уже год не стояла на ногах. Вообще в лагере ее всегда хранил Бог, спасение часто приходило в последний момент, несколько раз ей удалось избежать жуткого насилия.
– …Однажды меня назначили дежурной по бараку. Все должны были уйти на работу. Оставались в бараке только я да надзиратель-казах. Я знала: он – негодяй и насильник. Что делать? Одна добрая моя подруга (гораздо старше меня) помчалась в медпункт, упросила врача, пожилого еврея, посидеть со мной… Он потом и рассказал: у того надзирателя был сифилис в третьей стадии, многих зараженных им женщин отправили в другие лагеря…
Она припомнила еще пару случаев чудесного своего спасения. Но вот опомнилась – улыбнулась, словно стерла собственный рассказ: «…Знаете, все плохое в нашей жизни так похоже на сон. Вам не кажется?»Она идет, опираясь на мою руку, – энергично, чуть подпрыгивая в такт своим словам.
Есть ли символ в том, что случилось вскоре?
У самого музея она внезапно пролетает вперед, ее рука отпускает мой локоть.
И вот она уже лежит на тротуаре – во весь рост; огромная ссадина на щеке, сильно разбита нога. Помогаю ей подняться, бегу в музей – выпрашиваю йод, бинт; делаю перевязку.
От такси резко отказывается. А в троллейбусе продолжает о чем-то говорить… И – никаких жалоб, обычный ее смех.
Думаю тогда: это ведь схема ее жизни – падение, раны, улыбка.
1992, 2003
(Чтобы читатель не рылся в энциклопедиях, сообщу: моя собеседница Дина Звуловна Харик – вдова поэта Изи Харика).