Посредине пути
Шрифт:
6
Я уже скучал по Черному озеру, а так и не был еще на своем Променаде Серьезных и Глубоких Размышлений и не видел Зайчиного Дерева с тремя колдовскими знаками. Разгуливать по городу было крайне неприятно, одолевали мысли о мести, хотя в глубине души я понимал, насколько это глупо и даже необъективно. После недолгих и даже неглубоких размышлений стало казаться, что я догадался о причине нападения на меня. Что ж тут сложного: я сам вызвал огонь на себя. Ведь кое-что я помню, а именно: что вел себя несколько несдержанно, показывая свое превосходство, а это раздражает кого угодно, даже не пьяного. Все эти экс-люди не имеют уже каких-либо перспектив в жизни, они их пропили давно и не жалеют как будто, а если жалеют, об этом не говорят. Но теперь
Может, и не так все было, как я пытаюсь вспомнить, но могло и быть. Во всяком случае ясно одно: я держался как личность. А это тоже раздражительно для тех, кто работает сторожами, судомойками в столовых или на других не соответствующих ни их возрасту, ни даже образованию объектах.
Скажем так: доктору со мной о чем угодно поговорить приятно, ему ничто не обидно, потому что он, как хороший специалист, человек действительно интеллигентный — сам личность, и что-либо необычное в другом его не раздражает. У него ко мне интерес познавательный. У людей же в бункере интерес ко мне потребительский. И я их раздражаю уже тем, что у меня другие заботы, не те, что связаны лишь с добычей, реализацией радующей их прозрачной влаги.
Утром я заявил Таймо, что поеду на хутор Вапаталу. Она приняла это заявление как будто равнодушно — такая у нее манера. Но я-то знаю, что она пойдет провожать меня на автобус, словно я уезжаю на Северный полюс и неизвестно когда вернусь. И, провожая, она всегда, рано или поздно, произнесет свою традиционную жалобу: «Сегодня и домой-то не хочется идти…»
Однако сейчас она промолчала, этак безразлично поинтересовалась — каким автобусом и все ли купил, что мне надо взять с собой. Так же, когда приезжаю откуда бы то ни было и сколько бы ни отсутствовал — год, месяц, — она не поинтересуется, какие у меня дела в Тарту, а с ходу начинает рассказывать о себе, о брате, о чем он ей писал, кто у них в Канаде еще родился, кто на ком женился. Сперва я обижался, когда обнаружил такое отсутствие интереса к моим делам. Пытался что-то объяснить. Она послушает и, как всегда, неизвестно с чем соглашается: «Ну да, конечно». Вскоре я догадался, что с ее стороны это такой же маневр, как и с моей, когда я, не слушая ее, тем не менее произношу: «Да, да-да…»
Старику надо было купить бутылку — это как традиция, себе — продукты. Скоропортящиеся, вроде колбасы, мне без надобности. Я приобретал крупу, консервы, копченую салаку, чай, сахар и кофе, потому что варить в лесу у озера, на природе, кофе — это роскошь. Его можно пить в кафе или дома, или в гостях, но пить его ежедневно и везде значит не испытывать от него удовольствия, он становится привычным и даже невкусным. А в лесу, утром рано, когда солнце вот-вот покажется, ты сидишь у самодельного камина из собранных вокруг камней (он же и плита) и смакуешь изумительный напиток. Или, приготовив кофе, я ползу на «веранду» своего соснового дома любоваться тихим черным зеркалом озера, восходом солнца и дятлом, ищущим себе завтрак, пробуждением этой неповторимой поэмы — жизни. Вот где кофе по-настоящему ароматен и вкусен!
— Да, Таймо, я уже все закупил и пора уходить, чтобы не натворить что-нибудь, а то меня мстительное настроение одолевает.
Оказывается, провожать не будет: собирается на работу. Надевает темную форменную куртку, на голову красную шапочку с ужасно длинным козырьком, делающим ее похожей на утку.
— Отец говорил, что месть сладка, но сладостями легко испортить пищеварение. — Таймо заливается смехом. Затем следуют разъяснения насчет еды, как будто я сам не знаю, где что у нее находится. — Если хочешь почитать последнее письмо из Канады, ищи в оранжевой коробке.
И она потопала вниз. А где оранжевая коробка? Здесь целая пирамида коробок из картона: она их смастерила, когда была переплетчицей. Розовые, зеленые, коричневые, желтые… Я не дальтоник, но найти оранжевую коробку не в состоянии.
Сидя в автобусе, я думал только о том, что в этот раз так и не побывал у Зайчиного Дерева, не увидел, на сколько оно выросло. Да и в парилку не сходил, но это не столь важно. Зайчиное Дерево я представлял таким, каким оно было, когда я его посадил — совсем маленькое — на том месте, где маленький Заяц когда-то, сидя на корточках, проливал кровь… Сентиментально, конечно, в наш современный век, встретив эстонца на чужбине, раскрыв объятья, кидаться к нему, но гораздо разумнее — если это какой-нибудь молодой человек — держаться на отдалении, чтобы он тебя как-нибудь не облапошил; а если он в возрасте, то сам от тебя убежит, едва только заговоришь по-эстонски, или же будет с нетерпением ждать (он все-таки хорошо воспитан), когда ты, наконец, удалишься.
Однажды в Москве я услышал родную речь и остановился: две дамы стояли посреди Столешникова переулка и громко делились какими-то соображениями. Я подошел и сказал: «Терэ». И удивился: обе дамы исчезли. Словно сговорившись, они разбежались в разные стороны. Да я же не хотел занять у них три рубля и попросить ночлега…
Мой автобус проехал поселок поздно вечером, когда тот спал. Я единственный сошел на остановке и с тяжелым рюкзаком за спиной зашагал в сторону хутора. Спали даже собаки, и пьяных не было видно. Здесь ночью — это не Тарту — спокойнее. Если и пьют где-нибудь, то не шляются по поселку, по хуторам. Где пьют, там и спят, там и похмеляются.
У нас на хуторе собаки нет, хотя я бы не возражал. Однажды завел со стариком разговор о собаках (он их почему-то не любит), рассказывал интересные истории о них, какие вычитал в книгах или слышал, и про своего знакомого пинчера с его дамой, — о многих симпатичных собаках, которых знал или выдумал, чтобы склонить старика завести хотя бы щенка, на хуторе собаке была бы распрекрасная жизнь. Старик даже поддержал разговор: «Да, я как-то знавал одну суку аж целый год… Ох, и дорого же она мне обошлась…» Я понял, что он повернул на свою любимую тему — о приключениях с женщинами, и продолжать не стал. Но до чего же он злобен к женщинам, отчего бы? Я тоже, грешным делом, знавал их, однако у меня сохранились только добрые и нежные воспоминания даже о тех, которые ко мне, может, не очень благородно относились. И ведь старушка какая-то с ним жила и судьбу его разделяла, пока не умерла…
Хутор, казалось, тоже спал, но старики рано не ложатся, они рано встают. Когда я открыл наружную дверь в коридор, то услышал из большой кухни его кашель. Он любил устраиваться у окна и сидеть в темноте, а сейчас было лишь сумрачно, скоро ведь белые ночи. Приближается июнь.
У Таймо в квартире рядом тоже живет такого типа старикашка восьмидесяти девяти лет (тот самый, который все пытается увидеть меня). Он, рассказывала Таймо, в свое время за ней ухаживал, не ради женитьбы, а просто хотел при наличии своей Салме завести с родственницей нежные отношения. Салме для Таймо троюродная тетка, очень неприятного нрава — злоязычна, любит совать нос в чужие дела и сплетничать. Теперь ей около восьмидесяти и бог наказал ее самым чувствительным образом: у нее был инсульт, в результате она все видит (только не меня), все слышит, но… язык отнялся.
— Привет! — говорю старику. Он сидит у окна за столом, как я и думал. — Не спится?
Старик сопит, молчит. Может и не ответить. А что ты хочешь, человеку восемьдесят три, на голове детский пушок, бороденка жиденькая, глаза, правда, ясные, хотя и не очень дружелюбно смотрят на мир божий. Конечно, ему можно ни с кем не считаться на пороге грядущей вечности, а со мной тем более. Я и сам удивляюсь, что он меня сюда пустил; думаю, поскольку собак он не любит, то именно вместо собаки и взял — все-таки не один. Только вряд ли он боится одиночества, а пятнадцать рублей ему погоды не сделают. Другое дело, живи он где-нибудь у моря, тогда бы он с меня содрал все сто. А тут… До Черного озера по дикому лесу три-четыре часа добираться, никаких дорог и озеро только с одного боку доступно — кому такое удовольствие нужно?