Постижение
Шрифт:
— Мы не из Штатов, — отрезала я, досадуя, что они приняли нас за своих.
— Ей-богу? — Он весь засветился: встретил живую аборигенку. — Ты здешняя?
— Мы все здешние, — ответила я.
— И мы тоже, — неожиданно сказал задний. Передний протянул правую руку, хотя нас разделяло футов пять по воде.
— Я из Сарнии, а это Фред, мой деверь, он из Торонто. А мы-то думали, вы янки, длинноволосые и все такое.
Я страшно разозлилась: зачем же они нас морочили?
— Что же у вас тогда вон флаг на борту? — спросила я громким голосом, они даже вздрогнули. Передний опустил руку.
— А-а, это? — сказал он и пожал плечами. — Я в бейсбол за «Метрополитэн» болею, уже много лет, я всегда поддерживаю слабейшего.
Я пригляделась: это действительно был никакой не флаг, а просто сине-белый прямоугольник и на нем красными буквами надпись: «Мы — за Meт.»,
Подплыли Дэвид с Анной.
— Вы болеете за «Метрополитэн»? — обрадовался Дэвид. — А ну подвиньтесь-ка.
Он подгреб к ним борт о борт, и они пожали друг другу руки.
Но ведь цаплю-то они все-таки убили. Неважно, из какой они страны, думала я, все равно они американцы, они то, что нас ждет в будущем, во что мы можем превратиться. Они распространяются, как вирус, проникают в мозг, овладевают серыми клетками, и клетки перерождаются изнутри, а сами зараженные уже не чувствуют разницы. Как в последних научно-фантастических кинофильмах: существа из иных миров захватывают тело человека, внедряются в него, пользуются его мозгом, поблескивая из-под темных очков белыми скорлупками незрячих глаз. Если вы выглядите, как они, и говорите, как они, и мысли у вас такие же, как у них, значит, вы и есть они, твердила я про себя, вы изъясняетесь на их языке, все ваши поступки и действия исполнены разумного смысла.
Но как они возникли, откуда появился первый, не вторглись же они, в самом деле, с чужой планеты, они земного происхождения, Как мы стали плохими? Для нас в детстве источником всего дурного был Гитлер, он был воплощением зла, многорукого, древнего и неистребимого, как сам дьявол. И не важно, что от него осталась лишь горстка пепла и зубов к тому времени, когда я впервые о нем услыхала. Я знала, что он жив, он был в книжках, которые брат приносил в городе домой, и в альбоме у брата он тоже затаился, черные свастики на танках — это и был он, если бы удалось его уничтожить, все были бы спасены. Когда отец жег сорную траву в костре, мы с братом подбрасывали палки в огонь и пели: «Костер гудит, Гитлеров дом горит, милая, хорошая моя!» Это было верное средство, мы знали точно. Он служил меркой всех мыслимых ужасов. Однако Гитлера больше не было, но зло осталось, и теперь, когда я отгребала от них, а они скалили зубы и махали нам на прощание, я спрашивала себя: может, американцы хуже Гитлера? Это как рвать земляного червя, из каждого куска вырастает новый.
Мы пристали к нашему лагерю, скатали спальные мешки, отвязали и сложили палатки. Я засыпала отхожую яму и разровняла бугорок, набросала веток, иголок. Не оставляй после себя следов.
Дэвид хотел еще остаться, пообедать вместе с американцами и поговорить о бейсболе, но я сказала, что ветер встречный и нам не хватит времени. Я торопила их, мне хотелось поскорее убраться оттуда, подальше от моей собственной злобы и от приветливых непробиваемых убийц.
До первого волока мы добрались к одиннадцати. Ноги мои сами ступали по камням и по грязи, след во вчерашний след, а в мозгу расплетались и сплетались заново нити, следы петляли и расходились. Мы не одного только Гитлера убивали с братом, но и других — в ту пору он еще не пошел в школу и не узнал там про Гитлера. Тогда мы начали играть в войну, а до этого играли в зверей — что будто бы мы звери, а наши родители — люди, враги, они могут убить нас или поймать, и мы от них прятались. Но иногда на нашей стороне была сила: один раз мы были пчелиным роем, мы отъели пальцы, нос и ступни у нашей самой нелюбимой куклы, вспороли ее тряпичное туловище, оно было набито чем-то мягким и серым, чем набивают тюфяки, и под конец выбросили ее в озеро. Она
Мертвая цапля была все там же, на берегу промежуточного озера, она по-прежнему висела на жарком солнце вниз головой, точно в витрине мясника, оскверненная, неотомщенная. Запах еще усилился. Вокруг ее головы вились мухи, откладывали яйца. В сказке король, который научился разговаривать с животными, съел волшебный листик, и они открыли ему, где спрятаны сокровища, и рассказали про заговор, спасли ему жизнь, — интересно, что бы они сказали на самом деле? Обвинения, жалобы, крики гнева; но от их имени некому выступить.
Я ощутила, содрогнувшись, лежащую на мне вину соучастия, липкую, как клей, как кровь на руках, словно я тоже была там и не сказала «нет!», не сделала ничего, чтобы воспрепятствовать этому, — еще одно безмолвное осторожное лицо в толпе. Как некоторые мучатся, что они — немцы, пришло мне в голову, так мне стыдно быть человеком. В каком-то смысле было глупо терзаться из-за одной убитой птицы больше, чем из-за всего другого: из-за войн, кровопролитий и массовых убийств, о которых пишут газеты. Но войнам и кровопролитиям всегда имелись объяснения, создавались книги, толкующие о том, как и почему они произошли, — а смерть цапли беспричинна, смерть в чистом виде.
У него была лаборатория, это когда он уже стал постарше. Птиц он никогда не ловил, они слишком быстро двигались, он ловил тех, кто помедленнее, И держал в банках и жестянках, на доске, подвешенной в глубине леса, у самого болота; он проложил туда тайную тропу, пометил еле видными зарубками на стволах, зашифровал. Иногда он забывал их кормить или ленился идти вечером по холоду, не знаю; когда я в тот день пробралась туда, одна змея уже подохла и несколько лягушек тоже, кожа у них пересохла, а желтые животы вздулись, и рак плавал в помутневшей воде всеми ногами кверху, как у паука. Я вылила содержимое этих банок в болото. Остальных, которые были еще живы, отпустила. Перемыла склянки и жестянки и снова аккуратно расставила в ряд на доске.
После обеда я спряталась, но к ужину пришлось выйти. Он не мог ничего сказать при родителях, но он знал, что это я, больше некому. От злости он прямо побелел, глаза прищурил, будто ему было плохо меня видно, «Они были мои», — сказал он мне. Потом он наловил новых, сменил место и мне не показал, Я все равно потом нашла, но опять их выпустить побоялась. И из-за моей боязни они погибли.
Я не хотела, чтобы существовали войны и смерти. Я хотела, чтобы их не было, и рисовала только кроликов возле разноцветных домишек в виде пасхального яйца, а над плоской землей, честь по чести, кружочки солнца и луны, вечное лето: я всем желала счастья. Но его рисунки оказались правдивее — взрывы, разорванные тела солдат; он был реалист, это его и спасло. Один раз он чуть не утонул, но больше он этого не допустит, ко времени своего отъезда он уже вполне созрел.
И пиявки тоже оказались на прежнем месте — в толще теплой озерной воды, молодые, похожие на пальцы, свисали со стеблей водяных лилий, более крупные плавали у поверхности, плоские и мягкие, как лапша. Мне они не нравились, но неприязнь ничего не извиняет. Они не мешали нам купаться в большом озере, но мы все равно вылавливали пятнистых, «плохих», как он их называл, и швыряли в костер, когда не видела мама: она запрещала жестокости. А меня это не особенно смущало, если бы только они там подыхали сразу, но они выползали из огня и, беспомощно извиваясь, облепленные пеплом и иглами, мучительно волоклись в сторону берега, будто чуяли, где вода, Тогда он их подбирал двумя палочками и снова бросал в огонь.