Посторожишь моего сторожа?
Шрифт:
О ней говорили заранее. Ее предчувствовали, предвкушали и звали. О войне обязательно заговаривали на вечерах отца (обычно в воскресенье, суббота считалась днем матери).
Начинали с интересов местных землевладельцев, решений в парламенте и экономических успехов страны. Обсуждали (он помнил хорошо) новое правительство Б., что пыталось примирить консерваторов с набирающими популярность социал-демократами. Разногласия в блоке Б. по внутриполитическим вопросам вели к острой его критике, а после реформы избирательной системы на Севере многие в Б. разочаровались. К тому же блок его так и не смог провести долгожданную налоговую
На материнских вечерах, впрочем, тоже вспоминали возможную войну. Он запомнил потому, что его звали к гостям, чтобы он сыграл на фортепиано из Шопена или Бетховена. Сначала в гостиной собирались женщины; говорили о новых течениях: платье в стиле «неогрек», с прямой юбкой и завышенной талией, влияние «Сезонов», работы Рериха, Бакста и Бенуа, ориентализм, шаровары с платьями-халатами Пуаре и его же «хромающие» юбки. Позже появлялись мужчины, и платья с юбками расталкивали статьи из «Литературного эха» и карикатуры из «Сим-уса», что выписывался Лизель почтой из Минги. Потом шла работа Буркхардта об Италии или шеститомный труд Брандеса, книги Фонтане или пьеса Грильпарцера. Дамы закуривали, а длинноволосый юноша болтал о Бернхарди, что умно высказывался с позиций социал-дарвинизма и объявлял будущую бойню биологической необходимостью и, как далее шло, «требованием истинно нравственным». Лизель в новейшей биологии ничего не понимала и только пожимала плечами. Ей хотелось, чтобы сын хорошо играл на фортепиано, а дочь выросла красивой; чтобы мужа повысили в звании и оставили в столичном штабе; чтобы хорошо получился ремонт на даче и можно было расширить аллею. Биологические потребности большинства в некой войне не вписывались в ее жизнь.
– Может, я, конечно, только глупая женщина. Право, это так скучно. Не понимаю, зачем нам нужно желать войны. Те же милитаристические работы Чемберлена…
– Но воевать мы будем, – отвечал ее муж.
– Зачем же?
– Сложно объяснить женщине.
– О, конечно! – Лизель пожимала плечами. – Отчего-то нам, женщинам, ни с кем не хочется воевать, только вам, мужчинам, все неймется! С чего бы это? Скажи, вот ты понимаешь, что мы… нет, ты – ты можешь воевать со мной?
– Зачем мне воевать с тобой? – Он рассмеялся.
– Именно что не за чем. Начнется война, и тебя отправят воевать – может быть, с моими друзьями, с Жаннетт и ее братом. У наших детей смешанная кровь. А я, твоя жена, из страны, с которой ты можешь воевать. Мой брат, напомню, тоже военный. И он служит там, он может быть твоим врагом.
– Это было давно, – легко ответил он. – Вся твоя жизнь связана с нами. И сопереживать ты станешь нам – не им.
– Ты считаешь так? Значит, зря наши дети говорят на двух языках? Объясни мне, глупой, за что мы станем воевать?
– Ну, чтобы нам не навязывали чуждые нам ценности… социалистические и либеральные. Они нам не нужны. Наша страна не создана для демократии и либерализма. В нас силен воинский дух и память о прежних войнах. Мы издревле воины и консерваторы.
Она размышляла – сложно было не потеряться в логических построениях политически образованного большинства. Конечно, эта страна – особенная, не может жить ни по восточному образцу, ни по западному, либеральному. Враги их желают столкновения и способны на провокации для раскачивания ситуации. Наконец, война будет за их исконный быт, испытание нужно, чтобы выстоять против либерализма и социализма. Они отстаивают национальные нравственные ценности и не позволят вмешиваться посторонним.
«Не переживай, Лизель. Это закончится в течение двух месяцев. Может быть, быстрее. Я не попаду на самый фронт, так что меня не разорвет, голова останется цела. Эта великая война – за наше будущее».
Он с матерью ехал на велосипеде – домой из солнечного парка. Вдруг Лизель остановилась, слезла и, бросив сына на тротуаре, выбежала на проезжую часть.
– Сколько?.. – бессмысленно спросила она.
Ее не замечали.
– Так сколько же?.. – повторила Лизель.
Ей наконец ответили – бесплатно. Нерешительно она взяла газету, просмотрела первую полосу…
– Поехали, поехали! – поторопила она сына.
– Ты что, расстроилась? Но почему?
Что-то теперь в ней было странно.
– Я тебе потом скажу, – наклонившись, ответила она.
– А можно сейчас?
– Нет, сейчас – нельзя.
– Мне страшно. Тебе что, жалко?
– Давай лучше пройдемся, – взявшись за руль, ответила она. – У меня в кармане есть пряник – хочешь его взять?
– Нет.
– Ну, пошли тогда. Возьми же мою руку.
Он схватился за ее руку и зажмурился, чтобы не видеть нервных, радостных и злых людей вокруг; он шел на ощупь, в страхе споткнуться, упасть, и сильнее сжимал ему доверившуюся руку.
– Дитер, мне больно, – тихо пожаловалась Лизель.
– Прости…
– Ну, что ты? Ничего. Я тут, не бойся. Просто не жми мне так руку, хорошо?
– Прости меня, мама.
Он извинялся, сам не зная почему. Лизель наклонилась.
– Мама тебя очень любит, мой хороший, самый лучший Дитте. Не бойся. Дома все снова будет хорошо, вот увидишь.
Он боялся плакать и кивал.
Дома мать бросила газету в печь и заявила:
– Твой отец уходит на войну.
А так, в основном, были довольны: бои велись далеко, многие и не слышали ранее о таких лесах, полях и деревнях. Звучало «Сражение в…», «Отстояли…», «Вытеснили противника из…», «Разбили того-то в…» – познавательно, интересно, но как из учебника.
Говорили теперь только о боях – поначалу оптимистично или отстраненно, как о научном вопросе; после поражения на М. («главная катастрофа нынешнего века», как окрестили его либералы) – наивно-трагично или с руганью в адрес правительства и генералов. В августе в парламенте говорили, что война закончится в августе… может быть, в сентябре, если противник покажет себя хорошо. Но осенью уже мало кто верил в победу в этом году. Близкие и случайные знакомые сходились на том, что жить нужно и можно. Волноваться – но, говоря объективно, волнение никому не поможет.
С войны отец писал часто, но больше глупо и сухо, и письма его, от его страха высказать лишнее, были скучны. На его фронте с августа шли позиционные бои; противники увязли и, не уступая друг другу ни километра, несли большие потери. Лизель хмурилась, читая об этом. Затем убирала письмо в шкатулку и говорила, что напрасно Райко пожертвовал их коттедж на В. мобилизационному штабу. Она хотела новой весной оставить столицу, но, из желания Райко быть полезным военным, не могла уехать в собственный дом.