Посвящение
Шрифт:
— Берегсас? Нет. Не слыхал.
— Ну вот, а его там убили. Или, может, замерз… Старики говорят, там много народу померзло.
— В Берегсасе? Так вы ж говорите, это по соседству, откуда же там таким холодам взяться?
— Похоронили-то его в Берегсасе, да, может, он по дороге замерз. И не дошел.
— Где очень холодно — это Сибирь называется, я так учил.
— Верно. Я тоже знаю. Я хотел хоть чего-нибудь разузнать. Да никто ничего не знает. С нашего хутора там трое померли. Все семейные. Ну вот я и говорю: чужое мне это кладбище. Можно сказать, никого не знаю. Одного хорошо знал, да только он тогда уже помер.
— Помер?
— Ну
— Это кто же?
— Про Берти Михайловича слыхали?
— Нет.
— Который повесился?
— Тогда знаю.
— Ну вот. Гляньте-ка. Видите вон то дерево? Шелковица. На ней он и повесился. Я его снял, но он уже мертвый был. Я тогда сюда ходить перестал. Его, по счастью, на другом краю похоронили, туда я и теперь не хожу.
— Повесился… — медленно проговорил Михай Балог. — Жуткая смерть. Один мой приятель говорил: это похуже, чем распятие.
— Это вы мне говорите?
Берти Михайловича Балог знал хорошо. У него была земля, и Балог не раз нанимался к нему в батраки. Тихий был человек, обопрется, бывало, на ворота и стоит себе, улицу разглядывает. Шляпу на глаза надвинет и мурлычет что-то себе под нос. Громких голосов не любил. Как услышит, что на улице свистят, сразу, бывало, спросит: «Не сменишь свисток на волынку?»
— А жену его вы знали? — поинтересовался Михай Балог.
— Нет. Только разочек видал. Обрезал я веревку и бегу в деревню, а тут полицейские ее ведут. Жену то есть. Черная такая женщина. Потом сказывали: все из-за нее. Изменяла она ему. С каким-то агитерщиком.
— С кем?
— Ну, из тех, что за кооператив агитируют. С таким вот. С тех пор ее на станции видали, потому как тот агитерщик на железной дороге контролером. Важная птица. А мне полицейский и врач сказывали: приди я на полчаса пораньше, живым бы его застал. Ну я-то почем знал, как тут угадаешь? А знаете, чем он, ну Берти-то, до рассвета занимался?
— Нет.
— Семечки лущил.
— Лущил?
— То-то и оно. Верно говорю. Лущил. Жареные семечки. Под шелковицей семечек было видимо-невидимо. Шелухи то есть. А сам вешаться готовился. Это знаете как узнали?
— Нет.
— По шелухе. Он все кладбище заплевал. То там, то здесь. И все под деревьями. Шелковица-то ему, видно, больше всех приглянулась. А жена полицейским сказала: он, мол, каждый вечер на чердак забирался и на противне семечки жарил, а потом на кладбище ходил.
Мужичонка явно упивался рассказом, хотя рассказывал эту историю уже, наверное, в сотый раз.
Михай Балог взглянул на него и спросил:
— Значит, привидений не бывает?
— Привидений-то? Покойники — они не встают. Вот про душу всякое говорят. Мне матушка говорила: явился ей, дескать, среди ночи отец. «Откуда, с неба, что ли? — спрашиваю. — Пусть тогда и мне покажется». Вот еще жена однажды рассказывала: сошел как-то раз наш поп с поезда в Захорони и идет себе домой вдоль кладбища. Один идет, и луна вовсю светит. Вдруг слышится ему, вроде стучит что-то. Вроде кто-то рядом идет. Оглянулся — никого нету. На кладбище заглянул — никого, памятники одни. Попу-то не страшно, поп — он святой человек. Зима была, снег кругом, все могилки в снегу. Вынул поп карманный фонарик, посветил — никого не увидел. Пошел дальше — снова стучит. Опять достал фонарик, опять посветил. Поп-то у нас не дурак, сами знаете, ну, он и сообразил, что
— И воскресения нету?
— Так ведь это еще когда будет! Те, кто поумнее, говорят: все, мол, когда-нибудь воскреснут. Вот я и говорю: это еще когда будет!
— Коли вы такой умный, скажите-ка, смогу я сейчас где-нибудь лозу найти?
— Лозу? Нет. Ее еще в августе сняли, а сейчас уж осень. Все обобрали. Она ведь для кукурузы нужна и корзины плести.
— А мне надо, позарез надо.
— Вряд ли получится.
Михай Балог хотел перепрыгнуть через овраг, совсем уже было собрался, но что-то его удержало. Он пошел обратно к холму. До него донеслись голоса старух, собравшихся домой и остановившихся по дороге поболтать с мужичонкой.
Все трое смотрели на него.
Женщины вскоре отправились восвояси, а мужичонка с хутора остался стоять, широко расставив ноги и не сводя с Михая Балога глаз. Некоторое время они глядели друг на друга в упор.
В конце концов мужичонка с хутора заговорил:
— Шли бы вы домой, приятель. Домой. Я с места не стронусь, пока вы не пойдете. Вид у вас неважнецкий, еле на ногах стоите. Я вас чуток провожу.
Мужичонка с хутора повел Балога к воротам.
— Я туда не пойду.
— Почему?
— Там моя жена.
— Ладно, тогда обойдем ворота. Переберемся через овраг, там — кукурузное поле, за ним — люцерна. А там и дорога. Пошли.
Он схватил Балога за руку и повел. В овраге они упали. Через заросли кукурузы пробирались медленно, кукурузные листья шуршали. «Кабы не этот человек, я бы нипочем не отважился пройти кукурузным полем». Михай Балог не выносил шороха кукурузных листьев.
— Я как-то целую неделю прожил на кукурузном поле, не ел почти ничего. Отец меня из дому выгнал, вот я в кукурузе и ночевал.
Михай Балог умолк. Он не знал, почему это пришло ему на ум, но пришло вот, и захотелось сказать.
На люцерновом поле он снова упал. Подняться стоило большого труда. Они вышли на дорогу, и тут Балог закричал:
— Я хочу обратно. Обратно!
Мужичок с хутора пытался его успокоить.
— Что это за похороны были? Паршивые цыганские похороны!
— Все похороны одинаковы. Не кричите. Вам-то еще ничего. Вот кто на фронте погиб, вроде моего отца, — это дело другое, тут уж чего говорить. Идите домой, приятель, идите домой…
Мужичонка с хутора стоял и следил, чтобы Балог не повернул обратно, и лишь потом, когда тот отошел на приличное расстояние, поспешил назад, на кладбище, к своей корове.
7
Над дорогой склонилась старая сухая акация. Михай Балог обошел ее, остановился, запахнул поплотнее куртку, поднял воротник и обернулся. Голова внезапно прояснилась, как тогда, во время похорон. «Чего это я боялся? — вслух спросил он самого себя. — Покойников бояться нечего. Вернусь обратно, навещу их еще раз».