Лазар, щурясь, смотрел на тишина и мрак. А он бы с удовольствием увидел еще папашу Мишеля, и мамашу Мари, и стену: что же будет дальше? Но экран больше не высветился; вокруг царили своих стариков с Железнодорожной улицы, мамулю и татулю, и Пишту Кенереша, Тиби Кочиша… Увидел бы Этельку, так, как видел ее в последний раз, и сына, Иллеша… Но ждал он напрасно: черная, грузная туча легла на камеру, и падала, падала неостановимо, огромными, нетающими хлопьями жирная копоть…
Надзиратель тряс его за плечо: «Подъем!» Лазар сел, огляделся беспомощно. «Адвокат ждет! Давай шевелись!» Лазар все не мог понять, что от него хотят. «Простите… что я должен делать?» — «Оглох, что ли? Адвокат ждет, сколько раз повторять?» Лазар Фекете наконец встал, одернул одежду, пригладил ладонью волосы, бормоча под нос: «Видно, сеанс окончен…» — «Что тебе?» — «Ничего…»
Помещение, куда его привели, было невелико, но казалось куда просторней, чем камера, где они были заперты с Дюлой Кишем. За столом сидела женщина лет тридцати, с длинными волосами; когда они вошли, она встала и сказала надзирателю: «Вы можете нас оставить одних?» «Как хотите, — пожал плечами надзиратель, но в дверях оглянулся. — Я тут поблизости, если что — потому что я замечаю… — и он покрутил пальцами возле виска. — Это я просто предупредить, а то он тут на соседа набросился, на того, что младенца задушил, — пришлось его перевести в одиночку!» «Все в порядке, не беспокойтесь… — натянуто улыбнулась женщина-адвокат и, как только закрылась дверь, подала Лазару руку. — Меня зовут Шаролта Недеши, я назначена защитником по вашему делу». Лазар растерянно посмотрел на протянутую ему белую, тонкую руку с ногтями, покрытыми лаком, и едва решился пожать ее. «Фекете Лазар», — выдавил он, следя, чтобы ненароком не слишком стиснуть в своей задубелой ладони, привыкшей к черенку лопаты, хрупкие пальцы женщины. «Садитесь», — показала Шаролта Недеши на стул и села сама. Вынув из сумки блокнот, авторучку, листы бумаги с каким-то машинописным текстом, она разложила их перед собой на столе. Лазар не мог сообразить, как вести себя: он подвинулся ближе к столу, облокотился на него, сплетя пальцы, потом убрал руки со стола, огладил себе лицо, пощупал пластырь на лбу; наконец положил руки себе на колени. Шаролта Недеши взяла авторучку, на мгновение закусила нижнюю губу, посмотрела на свои бумаги, вздохнула. «Я прочла ваши показания и попыталась в них разобраться. К сожалению, времени у нас очень мало. Вы, я думаю, знаете, что следствие должно идти ускоренно, на это есть предписание. С вашим комбинатом я смогла пока поговорить только по телефону, у хозяев ваших была сегодня, полчаса назад. Хотелось бы встретиться еще с вашим сыном, да не знаю, удастся ли… Дело в том… — она замолчала, потупила взгляд, поиграла авторучкой, потом, встряхнув головой, продолжала: — Но об этом попозже… Надеюсь, вы не воспримете как пустую формальность, если я скажу, что хочу в самом деле помочь вам, действительно хочу вас защищать. Однако для этого прежде всего мне нужна ваша помощь. Нужно, чтобы вы мне искренне все рассказали. Все! Потому что никогда нельзя знать наперед, на что можно будет сослаться, что может стать аргументом в вашу пользу… Думаю, вам известно, что положение у вас трудное. Очень трудное. Травма ефрейтора Белы Ковача предполагает лечение больше восьми дней, в этом уже нет сомнений, и хотя причина ее — удар о край тротуара, суд примет во внимание только вашу вину, потому что он из-за вас упал так неудачно. Врачи не дали пока определенного заключения, полностью ли восстановится его здоровье или останутся какие-то последствия… Все это я говорю вам сразу, чтобы была ясна ситуация. И… может,
с этого мне нужно было начать: если вам что-нибудь непонятно, если вы что-то хотите узнать, спрашивайте без стеснения. Для того я ваш адвокат». Лазар Фекете покивал, прокашлялся: «Да все понял». Шаролта Недеши, словно потеряв мысль, снова поиграла авторучкой, бросила взгляд на свои бумаги, потом откинулась на спинку стула, положила ногу на ногу, встряхнула волосами и, чуть-чуть склонив набок голову, тихо заговорила: «Прошлое у вас чистое, с законом вы никогда в столкновение не вступали, правил не нарушали, дисциплинарных взысканий у вас тоже не было…» — «Я всегда старался все выполнять. Что предписывали, то и выполнял. У нашего брата другого выхода не было». Шаролта Недеши положила блокнот на колени, полистала его, потом быстро подняла взгляд: «Вы ведь в списке кулаков не значились, правильно я говорю?» — «Правильно. Во всяком случае, в списках, которые были вывешены на сельсовете, мы не значились. Но врать, будто очень любили нас, тоже не стану. Выдали нам табель поставок, налог за все брали… Потому и продал я землю: надоело из кожи лезть, работать впустую. Тогда-то я и приехал в город, рабочим стал». Шаролта Недеши задумалась, потом спросила: «Награды вы получали на фронте?» — «Нет. Старший лейтенант, господин Сенаши, как-то раз похлопал меня по плечу. Вот и все». — «Ранения были?» — «Мне везло. Несколько зубов выпало, сыпной тиф подхватил, ноги обморозил, так что они распухли, но потом все как-то заживало. Вот желудок еще испортил, да это все пустяки. Говорю, мне везло, не то что многим». — «На комбинате у вас сказали, что работаете вы образцово. Ветеран труда, почти всегда получали премии. Комбинат свой вы любите?» Лазар пожал плечами, кулаки его шевельнулись. «Знаете, барышня… ничего, что я вас так называю?.. Дело в том, что я землю всегда любил. Но работу я никогда себе не выбирал — что мог делать, то делал. А в чем не очень разбираюсь, за то никогда не брался. Пять лет назад сказали, чтобы я на автокар переходил, то есть чтоб научился обращаться с машиной. Работа наверняка легче, чем лопатой махать, да все равно я не согласился. С машинами я не лажу, не приучен к ним. На автокар пускай молодые садятся, у них голова лучше работает. Так я и ответил. И что для моих рук лопата больше подходит, чем баранка». — «А ведь, наверное, вам хотели жизнь облегчить: пожилому человеку, я думаю, тяжело с лопатой…» — «Это точно. На такой работе чувствуешь сразу, что годы не те уже. Потому я и старался все время держаться, не сдавать темпа. Но, должен сказать, не любили меня в бригаде за это. Даже ругались мы несколько раз». — «Но до рук дело не доходило?» — «Да что вы! Только словами… Они тоже меня не жалели, не думайте! Возраст мой они не слишком-то уважали… А так ладили мы друг с другом. Они пошутить любили. Я с ними смеялся». Шаролта Недеши снова задумалась, положила блокнот на стол, сверху бросила ручку. «В детстве или позже вы много дрались?» Губы Лазара раздвинулись в улыбке. «Да как всякий деревенский пацан. Состязались, кто сильнее. Если даже и подеремся всерьез, в конце все равно на игру сворачиваем, иначе родители отдерут. А позже — нет, не бывало такого». — «Прокурор, доктор Саси, сказал мне, что вы били сына». — «Это дело другое. Родитель ребенка своего воспитывает, как умеет. Меня отец тоже драл, когда я того заслуживал». — «Вы считаете, сын заслуживал?» — «Пару раз — даже очень. Когда пакости делал… Тут надо знать еще, что крестьянин, особенно если время трудное, иной раз своих от бессилия колотит, чтобы злость сорвать. Не всерьез, а потому что деваться некуда… Раз, в пятьдесят седьмом, кажется, гроза была. Я как раз пшеницу в ригу возил. Воз уже сложен был, и другого, кроме как поспешать изо всех сил, не оставалось. Мы вдвоем были с сыном, жена, Этелька, дома была, со своими делами, да и таскать тяжести — дело не женское. Еще на жнивье, как увидел я тучи, стал на сына кричать: подавай, мол, снопы поживее, если ливень нас тут застанет, повыбивает зерно из колоса, не говоря уж о том, что намокнут снопы, преть начнут, что мы с них намолотим? Знал я, конечно, что мальчишка наравне со взрослым не может работать, да что поделаешь, все равно надо было рваться, я тоже на этом вырос. Наконец уложили телегу доверху, увязал я ее — тут и дождь начался, крупными такими каплями. Пока на дорогу выбрались — ливень тут как тут. Накрылись мы старой попоной, да какое там: за минуту промокла попона насквозь, такой страшный был ливень, с громом, с молнией. Ругался я не знаю как: не высохнет теперь пшеница, а на послезавтра я насчет молотилки договорился. Дорога разбитая, лошадь из грязи еле ноги вытаскивает… Жалко было скотину: она одна воз тянула, а пшеницу ведь полагается только на паре, потому что груз большой… не удалось мне ей пару найти взаймы. Едем мы кое-как, вдруг споткнулась лошадь, упала, да так неудачно, что колесо в какой-то колдобине набок вывернулось, оглобля торчком вверх стоит. Супонь чуть лошадь не задушила. Крикнул я на сына, чтобы слез, помог мне, не глядел бы, раскрыв рот… Хоть колесо повернуть как-нибудь — не резать же супонь. Как ни бились мы, колесо только глубже увязло, я крыл почем зря и бога, и богоматерь… Наконец удалось как-то оглоблю вниз опустить, чтобы лошадь смогла подняться. Теперь только оставалось ждать, когда гроза кончится; лошадь тоже боялась, дрожала вся, от спины пар поднимался… Если бы дальше поехали, вполне могли бы перевернуться. Бросил я попону лошади на спину, а мы с сыном встали под дерево; я все поглядывал вверх — как бы молния не ударила… Что вам говорить: плакать хотелось от огорчения. Урожай и так не ахти какой, нам только этой грозы не хватало… Словом, стоим мы, в душе у меня все кипит, а сын вдруг говорит, да так, знаете, гордо: а правда, здорово мы, батя, справились?.. До сих пор у меня в ладони горит та оплеуха, что он тогда от меня получил. Потому что — не заслужил он, а я все же ему так съездил!.. Кого-то надо мне было стукнуть тогда: лошадь и так кнутом достаточно получила, когда мы в грязи застряли, теперь сын был на очереди». Лазар смолк, опустил голову, разжал кулаки. Шаролта Недеши сидела, облокотившись на стол. «Потом-то хоть вы объяснили сыну?..» — «Нет», — не раздумывая, отрезал Лазар. «Почему?» — «Знаете, барышня, мы ведь в почтении к старшим выросли: даже после того, как нас побьют, мы же просили прощения. Может, плохим это воспитание было, сегодня значения не имеет: таков был обычай. И если несправедливо нам попадало, все равно, бывало, прощения просишь. Родитель был прав и тогда, когда ошибался. Как же я мог оправдываться перед мальчишкой? Таков был порядок. И все всегда знали, кому предназначена оплеуха. Вот и мой сын мог понять, что если я ударил его, то это относится не к нему, а к господу богу. Только ведь руки у бедняка коротки, до бога ему не достать». — «Вы церковного бога имеете в виду — или другого бога?» — подчеркнула Шаролта Недеши слово. «Не все ли равно? И тот, и другой только приказывает, и тот, и другой только требует. И ни один не придет на помощь, когда надо вытащить из грязи воз с пшеницей…» — «Я слышала, у вас отношения с сыном испортились. Вы не думаете, что это, может быть, как раз из-за той пощечины?» Лазар махнул рукой. «Пощечина та — дело давнее, сын ее сто раз уже позабыл. А если помнит, то, может, еще и гордится. Потому что из-за нее он не плакал». — «Вы уверены в этом?» — «Я тоже такие от своего отца получал и тоже гордился. Человек только тех пощечин стыдится, которые он заслужил. Эти пощечины больнее всего. А другие — они даже вроде почетные, особенно если ты их по-мужски переносишь». — «А все-таки отношения у вас испортились?» — «Испортились». — «Как вы считаете, почему?» Лазар Фекете, глядя в пространство, искал подходящие слова, которыми можно было бы рассказать, объяснить этой барышне, что меж ними произошло. Лишь спустя какое-то время он заговорил снова: «Вы, наверно, знаете ту пословицу, барышня, что старое дерево не годится пересаживать на новое место. И другое знаете — что яблоко от яблони недалеко падает. Вот и думайте: это ведь я — то дерево, которое пересадили на новое место. Даже если я по своей воле из деревни уехал. Чего ж удивляться, что плод, который я принес, далеко от меня упал?» Шаролта Недеши ждала продолжения, но Лазар умолк, снова опустив взгляд к столу. «Не сердитесь, но вы не могли бы это сказать конкретней?» Лазар удивленно поднял голову. «Как — конкретней?» — «Ну, подробней». — «Не о чем тут много говорить, поверьте. В пятьдесят девятом наша семья, плохо ли, хорошо ли, еще вместе была. Правда, в пятьдесят первом я землю сдал и приехал в город на заработки, но это так, сезонная работа была, потому что осталось у нас два хольда, мы на них хозяйствовали с женой. Сын, конечно, тоже нам помогал, когда мог. А в шестидесятом я окончательно перелетной птицей стал, хотя никогда не хотел этого. И через какое-то время уже нельзя было ничего исправить. Честь и достоинство требовали, чтобы я стоял на своем до конца. Сын тоже бывал дома редко: учился в гимназии, потом в университете. С этих пор семья у нас была семьей только по выходным. А потом и того реже — только по большим праздникам. Забот, бед от этого меньше не становилось — даже наоборот. Потому что мы с женой об одном думали: как со временем встать на ноги, показать, что мы тоже стоим чего-то. Поверьте, не для того, чтобы жить в богатстве. А ради чести своей да еще ради сына. Но к тому времени сын совсем другому в гимназии научился, совсем не так думал, как мы. Что бы я ни сказал, у него на все возражения находились. Все твердил, чтобы бросил я город и вернулся в деревню, в кооператив. Потом сказал: бросьте свиней откармливать, лучше наконец отдохните. Словом, мы с ним все время спорили и ругались. Я, барышня, когда рос, твердо знал: отец всегда прав, а я, если вздумаю спорить с ним, не буду прав никогда. Правда, спорить мы тоже с ним спорили, но последнее слово было всегда за ним. Даже если он мне говорил: жизнь, сынок, у тебя своя, как хочешь, так и можешь ее портить. Мы с женой еще и поэтому едва дождались, когда наконец отделимся от стариков; очень уж тяжко было нам с ними. Вышло это не скоро, только после войны. Но отец мой тогда уж на кладбище был. Я и сегодня считаю, что прав был в споре с отцом. Но я знаю еще, что отец тоже был прав, со своей точки зрения. Он добра мне желал, только вот не считался с тем, чего мне хотелось. Все началось с того, что я бедную девушку взял в жены. Родители мне приглядели другую, зажиточную: в их времена это так делалось… Дальше — больше: стал я ходить на курсы «Серебряный колос». Отец и с этим не мог примириться, все шпынял меня: старики, дескать, жили без всяких курсов, а земля у них рожала, потому что они потом ее поливали. Дело дошло до того, что четыре хольда, которые должны были мне перейти, он кому-то чужому сдал в аренду, исполу. Это уж мне совсем не понравилось, и не только из-за дохода, хотя он нам очень был нужен, а из-за того, что отец на все был согласен, только чтобы мне насолить. Еще раз скажу: нынче я понимаю уже, почему отец не хотел, чтобы по-моему стало. Если бы он уступил, значит, он бы вроде признал, что свою жизнь неправильно прожил. А ведь он хозяйствовал на земле с умом — и хотел, чтобы я тоже стал человеком. Посудите сами: как бы моя жизнь ни кончилась, но мой труд, мои руки всегда правду отца утверждают. У него я учился любить труд, уважать трудолюбивого человека. А все остальное, в чем мы были с ним не согласны, из-за чего ссорились, — это не так важно. Видите, вот и я так же держался за свою правду, а мой сын — за свою, которую он в гимназиях да в университетах узнал. Но — двум скрипачам в одной корчме не ужиться, так оно всегда было в жизни. Я ведь тоже одного только хотел: чтобы сын научился работать по совести, по-человечески… Другое дело, что я был бы вовсе не против, если бы мы ужились друг с другом. Ну, что поделаешь, не ужились. Так же, как мы с моим отцом. На рождество, на пасху, в день ангела руки друг другу жали, счастья желали, здоровья. А в остальное время не разговаривали почти, горечь свою в себе держали. Вот и все, что я могу вам сказать. Сын мой в другой корчме играет на скрипке. Пускай, его дело. Я могу даже согласиться, что он был во всем прав, а я ошибался. Не знаю только: если бы я послушал его, бросил бы комбинат и вернулся в деревню, тогда кто бы вместо меня столько лет подряд щебень кидал? И свинина людям нужна, а если она нужна, то ведь кто-то должен свиней откармливать! Вот поэтому, а не по другому чему-нибудь говорю я: должен был я своей правды держаться; если бы я ее не держался, то сын не попал бы в университет, и тогда пришлось бы ему за лопату браться!» Лицо у Лазара раскраснелось; он показывал Шаролте Недеши свою мозолистую ладонь, словно некое важное вещественное доказательство. Но наступившая тишина смутила его, он убрал свою руку и спрятал ее под стол, на колени. «А вообще-то мы в этой стране — не единственная семья, где все, сколько есть, в разных местах живут и работают. Это вы, барышня, лучше меня знаете. И не мы с женой первые развелись друг с другом… Хотя, ей-богу, это меня больше всего угнетает. И не только меня: всех троих, наверно. Я ведь знаю: Этелька тоже переживает, и сын… Правда, тут ничего уже не изменишь, так что все равно… Сын, вообще-то, хоть и не часто, меня навещал. Два раза в общежитии, один раз на квартире — только меня тогда дома не было. Но он человек занятой. Я не очень-то разбираюсь… Наверняка все так и есть, как он говорит. Зачем ему врать? Я тоже не врал ему никогда. Вот только очень редко мы говорили друг с другом. Когда мы в последний раз встретились, при разводе, дома еще, в Сентмихайсаллаше, я его попросил даже — мы вместе от матери уезжали, — чтобы он ее навещал, не меня, когда будет время. Про меня всегда говорили, что я упрямый, не слушаю никого. Так что и одиночество я, наверно, вынесу легче. А женщина, мать, ей труднее; она уже столько ждала в своей жизни… Некуда ей пойти. Вот и сидит на гнезде, ждет своего птенца. Потому я и сказал сыну, когда мы в автобусе ехали: если сможешь, лучше домой поезжай, к матери…» Шаролта Недеши взяла авторучку с блокнота, закусила губу. «О жене вашей… в общем, насчет вашей жены я должна вам сказать кое-что… Но сначала выясним некоторые детали. В связи с тем, что случилось в четверг…» Шаролта Недеши, очевидно, утратила нить разговора; она смотрела растерянно то на Лазара, то на свои бумаги; потом подтянула к себе исписанные листки. «Между прочим, должна сказать, что состояние алкогольного опьянения, даже слабого, не может служить смягчающим вину обстоятельством. И еще: вы себя поставили в двусмысленное положение тем, что, собственно говоря, признали свою вину, хотя и не объяснили причину. К сожалению, это играет на руку обвинению, прокурор может предполагать все что угодно. Доктор Саси мне сказал, что разговаривать с вами больше не хочет и обвинительное заключение у него практически готово. Я догадываюсь, что у него за теория, поэтому важно заранее подготовиться к спору с ним. Аргументировать тем, что вы ударили полицейского в целях самозащиты, мы не можем: вы ни словом не упомянули об этом во время допросов в полиции, а задним числом доказывать это нельзя, это верный провал, поскольку речь идет об органах внутренних дел… Это нет нужды долго объяснять, верно?.. Из тактических соображений вам обязательно следовало бы сразу сказать в полиции о самозащите…» — «Я говорил чистую правду, барышня, насколько мог вспомнить в том состоянии». — «Но поймите: так ваше дело становится безнадежным!» — «Я старался думать о своей правде, а не о своем деле, барышня». Шаролта Недеши обиженно вскинула голову. «Я тоже думаю о правде! И хочу доказать, что вы ударили полицейского справедливо, потому что у вас не было другого выхода, потому что ваше достоинство оскорбили, потому что к вам привязались без всякой причины… Повторяю: самозащита могла бы стать смягчающим вину обстоятельством… Теперь же у вас не остается ничего иного, кроме как сослаться на мгновенное помутнение рассудка. Поверьте, это нужно не только вам, но и мне. Иначе я не смогу привести никаких доказательств в вашу пользу!» Лазар Фекете недоверчиво смотрел на нее: «Вы тоже меня сумасшедшим считаете? Вы тоже?» У Шаролты Недеши дрогнули веки. «Почему — «тоже»? Были случаи, когда вас кто-нибудь называл сумасшедшим? Кто это был, когда и где?» Лазар едва не расхохотался: «По дороге сюда конвойный спросил, не тронулся ли я случайно? Я в камере задремал, а когда он меня разбудил, я не мог понять сразу, чего он от меня хочет…» Шаролта Недеши кисло улыбнулась. «Других случаев не было? Вспоминайте! Были у вас такие необъяснимые действия, когда у вас спрашивали, в своем ли вы уме?» Лазар покачал головой: «В шутку мы иногда говорили такое друг другу. Но ведь часто и про себя думаешь что-нибудь в этом роде. Сколько раз, например, вздыхаешь и говоришь: нет, я этого больше не вынесу, я с ума сойду… Но ведь всерьез никто таких слов не принимает, даже тот, кто сам говорит. Так что, насколько я помню, про меня это говорили только в пустых разговорах, не по-настоящему. Чаще всего потому, что я терпеть не мог уклоняться от работы. Потому что я даже тогда работал в полную силу, когда не был на глазах у бригады… то есть когда спокойно можно было постоять, опершись на лопату… Из-за этого мне что только не говорили… что у меня не все дома — самое мягкое…» Шаролта Недеши постукивала авторучкой по подбородку. «Успокаивающее вы никогда не принимали? И у невропатолога не были?» Лазар Фекете улыбался с грустным лицом: «Послушайте, барышня!.. Жизнь у меня такая была: умереть некогда, не то что болеть! У нас люди болеть стыдились, а врачу мы показывались только тогда, когда иначе никак нельзя… Успокаивающее я в последний раз принимал на фронте, когда мы в атаку шли… Полкружки рома… Хотя, если честно, в те месяцы и недели, когда мы с женой решили, что разведемся, и заявление подали… Тогда трудно было. Я ни есть, ни пить не мог, все мучился, думал, переживал… Хотел даже к врачу пойти, да времени было жалко… Меня до сих пор иногда забирает: воспоминания всякие не дают покоя; но есть, спать я уже могу, так что, думаю, пока еще вроде нормальный». Шаролта Недеши тряхнула головой. «Тогда иного выхода нет — только осмотр у психиатра. Это вы мне доверьте… Может быть, удастся доказать все-таки, что у вас было минутное помрачение разума… Вообще-то скажу честно: я думаю, с вами в самом деле что-то подобное произошло». Лазар вновь положил руки на стол. «Не старайтесь, барышня, понапрасну. Я в тот момент не потерял разума, хотя вполне может быть, что кровь в голову бросилась, так я тогда рассердился. Я того парня вовсе не собирался бить, припугнуть хотел только, когда он меня дергать стал… но слишком близко он оказался, да и замахнулся я неудачно… Не надо было мне очень уж их заводить, теперь-то я понимаю… но я тогда таким был спокойным, таким уверенным в себе, господь знает почему… вот и просчитался… Отсюда и беда получилась… Поверьте, если б была возможность, я, может, успел бы подхватить бедолагу, но я в тот момент получил по затылку дубинкой… Только я удачней упал… У меня в голове вот что сидит: тот, второй полицейский тоже, пожалуй, виновен, — почему он товарища не подхватил, когда тот споткнулся, почему ему было важней меня оглушить? Чего он боялся? Он ведь сильнее, у него пистолет на боку! Куда бы я от него убежал?» — «Вы сами знаете, это нельзя рассказать на суде. Нас просто высмеют. И не забывайте, второй полицейский тоже будет там как свидетель!» — «По-моему, это все равно правда. Когда человек попадает в беду, ему помочь нужно. Я уже не мог этого сделать…» — «Не сердитесь, пожалуйста, но вы так говорите, будто только тот, второй полицейский виноват во всем. Неужели вы всерьез так думаете?» — «Послушайте, барышня. Вы сами сказали, да и полиция знает, и прокурор — все знают: я в жизни зла для других не хотел, никого пальцем не трогал, а то, что надо делать, хоть со скрежетом зубовным, но делал. Если чувствовал, что стою на пути у кого-то, отходил в сторону. Чтобы про меня не сказали, что я кому-то мешаю. Если я чего и хотел, то всего лишь ходить по своей улице, мести перед своим домом. Но всегда почему-то оказывалось, что и улица — чужая, и даже клочок земли перед домом — не мой. И я каждый раз уступал, каждый раз начинал заново. Вот такой была моя жизнь, барышня. До женитьбы я землю родителей обрабатывал, потом мы поссорились, они отделили меня — можно было начинать сначала. Не успел я по-настоящему привыкнуть к самостоятельной жизни — меня забрали в солдаты. Пришлось учиться, как остаться в живых. И еще пришлось научиться терпеть, страдать, унижаться — потому что хотелось вернуться домой. В плену снова пришлось повернуться на сто восемьдесят: тот, кто был до того неприятелем, стал теперь благодетелем. Но тех благодеяний, что мы первое время в лагере получали, я и врагам своим не пожелаю… Ну, все равно… У папаши Мишеля я впервые почувствовал, что я не паршивый военнопленный, а человек. Любили они меня, уговаривали остаться — я домой рвался. И опять начинал все сначала. Дома я узнал, что отец умер не от болезни, а повесился после очередной реквизиции. Видите ли, барышня: люди вроде меня только так могут протестовать. У меня никогда столько смелости не было. Я сбежал от поставок и стал строить дороги, чтобы по ним быстрее катились машины с урожаем. Потом, когда стало полегче, опять все сначала: накинулся я на работу на той земле, что у нас оставалась. И сыну съездил по физиономии, когда телега застряла в грязи. Потом пришли агитаторы, стали уговаривать, чтобы вступал в кооператив, намекали, что теперь спасения не будет: всех загонят туда, до последнего. Я опять сбежал. На заводе работал, сколачивал ящики, подручным был у каменщика, потом, как открылся домостроительный комбинат, туда подался. Время шло, мы перестроили дом свой в деревне, а год назад — развелись. Дом записали на сына, а я, в свои пятьдесят восемь, стал снимать комнатенку у двух беспомощных стариков. Последние пятнадцать лет без перерыва работал на комбинате: панели делал, чтобы другим было где жить; а я в Оварошпусте уже почти вырыл яму для извести в конце участка. Вот теперь и скажите мне, барышня: что я должен был бы делать по-другому? Если бы я отца послушался, то женился бы не на той, которую любил, и тогда жизнь моя стала бы адом. Если бы в армии взбунтовался, меня пристрелили бы как собаку. Если бы не стерпел в плену, не было бы надежды вернуться домой. Если бы в годы поставок остался дома, то, наверно, кончил бы, как отец, Но я тогда не мог думать о смерти, потому что сын у меня был. Если бы после пятьдесят пятого не начал опять надеяться, то пришлось бы навсегда отказаться от своей правды, от своих желаний… Может, в шестидесятом не следовало бы мне так спешно бежать от кооператива. Сегодняшним-то умом я это понимаю. Но тогда я еще таким умным не был, не мог быть! Не только я — и другие тоже! Тогда я знал только, что надо опять в сторонку отойти… Так, барышня, стал я рабочим. Хотя всю жизнь любил землю. Вы знаете, барышня, что на воротах любого завода всегда написано: требуются разнорабочие! Вот поэтому я остался в городе. Здесь я больше нужен, чем дома, в кооперативе. Да и не хотелось мне идти на попятную, не люблю я этого… хотелось доказать, что я и здесь смогу на ноги стать, коли уж так получилось. Знаю я, хорошо знаю, что завод без меня не остановится, — вон и кооператив без меня не развалился, в гору пошел после первых тяжких лет. Двухметровая кукуруза растет на том месте, где моя земля когда-то была… Но знаю я, барышня, вот еще что: мало кто берет на лопату столько щебенки, как я, и мало кто за свою работу просит столько денег, сколько заработал. Потому что, барышня, я ничего в этой стране для себя не просил. Не просил награды, признания, не требовал квартиру бесплатно. Хотел я всего-навсего спокойно работать на своей земле. По-иному мир повернулся — я принял его, смирился. Даже как-то неловко мне было: экий дворец строят под рабочее общежитие, мы такого вроде не заслужили!.. Беда в том, барышня, что я так нигде и не нашел себе дома. Было у меня рекамье, свой шкаф, полка, в холодильнике в коридоре было место для моих продуктов — только дома уже не было. Пятнадцать-двадцать лет нам с женой надо было в деревне не разгибаясь работать, пока мы дом перестроили, но под конец так охладели друг к другу, что решили — лучше расстаться. Что мне еще вам сказать, барышня? Видит бог, ничего я не требую из того, что было, даже радуюсь, что ушел прежний мир. Потому что тогда невыносимо трудно было. И кто знает, может, ни один сын больше не будет несправедливо получать от отца оплеухи… хотя я частенько думаю, людям не повредило бы, справедливости ради, чуть больше строгости. Потому что не знаю, как другие будут щебенку бросать, когда я окажусь в тюрьме… Ну, это уже не моя забота. Только вот еще что: неплохо все-таки было бы, если в этом новом мире и отец не получал бы от сына несправедливых пощечин. Это я не о сыне своем говорю, а вообще… Хватит. Извините, что так много я говорил… такое редко со мной бывает…» Шаролта Недеши еще долго смотрела на опущенную голову Лазара Фекете, потом, словно очнувшись, взглянула на часы и сложила исписанные листки. «На суде все-таки надо что-то сказать. А я не знаю, что скажу, если вы не согласитесь на осмотр у психиатра». Лазар с горечью улыбнулся: «Если и вы меня ненормальным считаете — я готов…» — «Нет, я не считаю…» — «Думаете, врач посчитает?» — «Мгновенное помрачение вполне может подтвердить…» — «И кому от этого будет польза?» — «Учтут при определении наказания… на несколько месяцев меньше дадут… Скорее сможете выйти, скорее начнете…» Шаролта Недеши оборвала конец фразы, но Лазар не слушал ее. «А я, может быть, помешаюсь от мысли, что ложью облегчил свое положение». — «Это не ложь… это обычная практика, часто прокурор или суд сами требуют проведения медицинского обследования… В некоторых случаях это необходимо… если для правонарушения нет повода, если поступок необъясним… Ваше дело как раз такое, и мы имеем полное право использовать эту возможность!» — «Барышня, я сознавал, что делаю. С утра работал на комбинате, вечером яму рыл. А потом сидел на скамье, первый раз в жизни. И от досады хотел припугнуть этого парня… Он сыном мне мог бы быть… Не хочу я обследования, если есть у меня право выбирать». — «Но тогда что же мне говорить? Как мне вас защищать? Что привести в вашу пользу?» Лазар развел руками: «Ничего. Нет у меня оправдания. Человек не должен такого делать». Шаролта Недеши качала головой, закрывая свой блокнот. «Не понимаю я вас. Почему вы хотите самому себе врагом стать? Вы разве не понимаете: все зависит от того, как будет квалифицирован ваш поступок! Если как намеренный, заранее продуманный, тогда плохи ваши дела!» — «Но ведь я сказал: я только припугнуть его хотел…» — «Вы сказали, но чем мы это докажем? Я знаю доктора Саси, и вы сами увидите: он будет доказывать, что вы давно к такому готовились». — «Не сможет он доказать этого, потому что неправда». — «Он будет доказывать все равно, а суд станет взвешивать, что он говорит… Ну почему, почему вы мне не хотите помочь?!» — почти умоляла Шаролта Недеши. Лазар опустил голову и, помолчав, сказал: «Может быть, потому, что это не вы оказались в беде, барышня. Как я могу вам помочь?» — «Так, чтобы я смогла помочь вам! А вы не хотите!..» — «Барышня, вы не помогаете людям, а делаете свое дело». — «Вы хотите сказать, что я только за деньги работаю?!» Лазар смотрел в ставшее жестким лицо адвоката: «Может, вы исключение… Простите, если я вас обидел…» Шаролта Недеши сжала губы и стала нервно укладывать в сумку бумаги. «Не так представляла я наш разговор. И не думайте, будто я рассчитывала, что вы будете меня умолять или обещать отблагодарить. Я еще слишком неопытный адвокат, не успела еще научиться, как без смущения брать деньги за свое старание. Я хотела защищать справедливость, доказывать вашу правду». — «Что делать, больше я ничего сказать не могу». Шаролта Недеши встала; Лазар Фекете тоже неловко поднялся. Они стояли по обе стороны стола, глядя друг на друга. Спустя какое-то время она тихо спросила: «Скажите честно: сейчас вы от кого хотите бежать?.. Или от чего?» — «Мне досталась, барышня, эта жизнь. И я должен ее прожить до конца». — «Вы настолько разочаровались? Настолько не видите смысла ни в чем? Не могу поверить…» — «Я всегда и во всем хотел видеть смысл… Потому что, как бы там ни было, если я даже спасался бегством, то всегда для того лишь, чтобы когда-нибудь найти свой дом. Чтобы чувствовать себя дома». — «Вы полагаете, в тюрьме вы найдете дом?» — «Не знаю. Никогда в тюрьме не был. Ну и… может… когда-нибудь выйду отсюда. Если доживу». Шаролта Недеши оперлась на край стола, закусила нижнюю губу, сказала нерешительно: «Могу я вас попросить?.. Сядем еще на минутку. Нужно еще кое-что обсудить…» Лазар заметил, что она не смотрит ему в лицо. Он сел, наклонился, стараясь поймать ее взгляд. «Не щадите меня, я ведь чувствую, вы в самом деле хотите помочь мне… Но, ради бога, давайте без лишней жалости. Я без этого обойдусь». Шаролта Недеши изумленно взглянула на Лазара. «Что вы хотите этим сказать?» — «Не знаю… только чувствую, вы что-то скрываете от меня… Верно ведь?.. Вы не сказали правду. Тот… молодой полицейский… умер?!» — «Нет, Лазар Фекете, — впервые произнесла женщина его имя. — Бела Ковач жив, и надеемся, он поправится. В этом я сказала вам правду…» — «Тогда в чем же не сказали, барышня?» На лице Лазара появился страх. Шаролта Недеши растерялась, в смущении открыла сумку. «Не знаю, вы курите? Видите, я принесла сигареты — и забыла про них… Пожалуйста, закуривайте…» Она пощелкала по красивой и дорогой коробке, положила ее перед Лазаром. «У меня и спички есть, видите, я и об этом подумала…» Она пошарила в сумке и, найдя коробок, положила его рядом с сигаретами. Лазар смотрел то на сигареты, то на адвоката; он не хотел принимать подарок, но почувствовал, что должен сейчас закурить: ведь не случайно она опять его усадила и не случайно угощает сигаретами… Он молча взял сигарету, по привычке помял, сунул в рот, прикурил. «Слишком слабые для меня». Он произнес это как признание в содеянном, запинаясь, покорно и безнадежно. «Вот что, Лазар Фекете… — неуверенно начала Шаролта Недеши. — Может, с этого нужно было начать, не знаю… Я оставила на потом: боялась, что, если сообщу сразу, вы мне ни слова не скажете… Вы должны понять: времени у меня мало, суд — в пятницу утром…» Лазар затянулся, положил обе руки на стол. Шаролта Недеши неуверенно продолжала: «А я еще хотела бы поговорить до суда с вашими бывшими соседями по общежитию, с товарищами по бригаде, с сыном, если удастся…» — «А с женой почему не хотите?.. С ней что-то случилось, да?» Шаролта Недеши кивнула и опустила глаза. Лазар долго смотрел на сигарету, потом, затянувшись, загасил ее, сломав, в пепельнице. «Когда из газеты узнала… так?» — «Нет. В прошлую пятницу, поздно вечером, она вам телеграмму послала. Хозяева ваши получили. Жена звала вас в субботу домой… Но в субботу пришла новая телеграмма, сын отправил из Сентмихайсаллаша: «Мать покончила с собой. Иллеш». Это было в телеграмме. Ваша жена не могла знать, что за это время с вами случилось…» Лазар проглотил слюну. «Господин прокурор уже знал это?» — «Он позвонил, чтобы я вам сказала. Все же — другое дело, когда человек от адвоката услышит…» Лазар Фекете встал; встала и Шаролта Недеши. «Я знаю, это ужасно… Вы видели, мне нелегко было вас расспрашивать… Поэтому я хочу вам помочь… Еще и поэтому… Сейчас вам необходима помощь… Но я хотела, чтобы и вы мне помогли… Чтобы мы вместе… только так может что-нибудь получиться, если мы вместе…» Лазар смотрел в стену. «Вы меня понимаете, Лазар Фекете? Я хочу вам помочь! Я буду говорить с вашим сыном, со всеми!.. Мы докажем, что то было минутное помешательство! Найдем свидетелей, что с вами такое случалось иногда…» — «Будьте добры, позовите конвойного, барышня». Лазар повернулся к двери. Шаролта Недеши обошла стол, ласково стиснула Лазару локоть. «Завтра я снова приду… Хорошо?.. И в тюрьме буду вас навещать… Вы согласны? А когда вы освободитесь, мы будем видеться иногда… Я хочу посмотреть ваш участок в Оварошпусте… И друзей своих возьму, может быть, мы вам сможем помочь… Вы хотите, да?» Шаролта Недеши встала перед Лазаром, умоляюще заглянула ему в глаза. Лазар почувствовал тонкий запах духов, увидел, как красива эта молодая женщина с длинными волосами, чуть подкрашенными глазами, чистым взглядом… Он хотел сказать ей: чего вы хотите от меня, барышня?.. Вы в дочери мне годитесь, чего вы хотите, вы образованный человек, а я кто, кто?.. Пока он думал это, на глазах у него выступили слезы, он неловко размазал их кулаком. «Кивните по крайней мере, дядя Лазар!» — в отчаянии потрясла его за плечо Шаролта Недеши. Лазар Фекете покорно кивнул.
В среду вечером он не съел ни крошки. В четверг выпил лишь глоток чая. К хлебу он не притронулся. В десять часов пришел надзиратель: его снова ждет адвокат. Лазар принял это сообщение молча, молча побрел по коридору к переговорной комнате. Увидев женщину, он лишь слегка кивнул головой. Шаролта Недеши что-то говорила ему, это длилось минут двадцать, он не слышал ее, словно внезапно утратил слух; видел лишь, как шевелятся ее губы, видел, как она умоляюще складывает ладони, о чем-то просит его, как, потянувшись через стол, берет его руку. И видел, как в ее накрашенных глазах появляются слезы, как кривятся губы, когда она, сдавшись, пошла к двери позвать надзирателя. Он снова уронил голову и побрел, сопровождаемый надзирателем, в камеру. Потом Лазар долго смотрел на тарелку с супом и, когда он совсем остыл, автоматически съел половину. Вкуса он не почувствовал. После обеда его вывели на прогулку, он поискал взглядом Дюлу Киша, но не нашел. Вернувшись в свою одиночку, он подошел к окну. Сплетя пальцы рук, он стоял у стены, словно у гроба. Уже темнело, когда он, неожиданно для себя самого, заплакал. Сначала он лишь всхлипывал, глаза его заволокло чем-то, он моргал, пытаясь прогнать туман, а слезы одна за другой катились и падали с подбородка на мятый ворот рубашки. Потом ему невыносимо сдавило грудь, он с трудом выталкивал из дергающегося горла воздух. Задрожали, бессильно раздвинулись губы. Плакал он недолго. Кончилось это так же внезапно, как началось. Он наконец смог стиснуть рот, судорожные толчки в груди стихли, слезы высохли. Он пошел к нарам, лег, подложил под голову обе руки и уставился на потолок. На мгновение перед ним появилась их свадебная фотография: в руках у Этельки распятие, он стоит слева и чуть позади нее, в левой руке у него — белые перчатки, у ног — невестин букет. Оба они серьезны, на губах нет улыбки. Внезапно он ощутил тошноту: Этелька наливала ему в тарелку лапшу, потом суп с зеленым горошком, которым он никогда не мог наесться вдоволь, потом мясной суп со свининой, в который она всегда добавляла кусочки и жилки с костей; в ноздри ему ударил запах горячей картошки с тертым чесноком, потом — куриного паприкаша, жареной колбасы… Ему пришлось встать, желудок сводило, словно он перепил вина. Он подтащился к двери, постучал; вскоре подошел надзиратель, заглянул в глазок: «Что вам?» — «Тошнит…» — пробормотал с искаженным лицом Лазар. Надзиратель открыл дверь: «Вон сортир, если надо… И нечего меня гонять туда-сюда!» Он безучастно смотрел, как Лазар, качаясь, идет к унитазу; потом с грохотом захлопнул дверь. Лазар нагнулся, но, кроме судорожных позывов, ничего не было. Когда желудок немного успокоился, он поднялся, подошел к постели, лег ничком. Он задремал было, но вскоре его разбудили: принесли ужин. «Не надо мне…» — простонал он, но на него не обратили внимания. Он с трудом поднялся, посмотрел: на ужин дали кусок соленого сала с хлебом. Его даже пот прошиб, так ему было противно. Он знал, в животе у него пусто, нужно что-то поесть, чтобы завтра на суде не свалиться от слабости… Собрав всю свою волю, он набил хлебом рот и попытался его жевать. Едва сделав пару глотков, он опять ощутил спазмы в желудке, но, взяв себя в руки, продолжал откусывать и глотать хлеб и сало. От усилия на глазах у него выступили слезы — и размыли, затуманили облик Этельки…
Он не заметил, как хлеб и сало выпали у него из рук, как вывалились изо рта недожеванные куски. «Я ее убил», — бормотал он, и все перед ним затянуло сумраком. Он встал, в кромешной тьме поспешил к двери. «Я убил ее, я!..» — хотел он закричать — и рухнул на пол.
Так он и заснул, на полу. Утром его разбудили пощечинами. Он едва смог подняться; пришлось поддерживать его под руки, чтобы отвести в умывальню, где парикмахер из заключенных побрил его. Надзиратель смотрел на него с подозрением: «Ишь ты: все был такой храбрый, а теперь — душа в пятки?» Лазар поднял голову: «Как-нибудь устроится… как-нибудь…»