Потерянный кров
Шрифт:
«Ты! Как в старое доброе время… А может, оно еще не кончилось? Может, я вздремнул у стола, дожидаясь возвращения господина Берженаса, и меня одолели кошмары? Вот раздастся стариковское покашливание, и на всю квартиру прозвучит бодрый голос: „Милда, кого я вижу?! Нас снова посетил наш юный друг!“»
— Так ты ничего не знаешь? — тупо спросил он.
— Нет… — На лице застыло напряженное ожидание.
Он посмотрел на нее долгим, испытующим взглядом.
— И ты ничего не слышала? — он говорил медленно, делая ударение на каждом слове. — Эти выстрелы
Напряжение на лице Милды спало.
— Я видел в грузовике врача, — продолжал Гедиминас, чувствуя, как горит пересохшее горло. — За свой век он спас сотни жизней, а сегодня эти самые люди его…
— Да, это страшно, просто кошмар, Гедиминас, — с облегчением сказала она. — Не могу простить Адомасу, что он оставил меня одну в такой час. Но лучше не будем об этом, зачем портить хороший вечер…
Милда отодвинула от стола стул и села рядом с Гедиминасом.
— Это ликер, — продолжала она, наполняя рюмки. — Я не спросила: может, ты хочешь закусить? Прости, что так бесцеремонно перешла на «ты». Наша старая дружба, я полагаю, дает на это право?
Ее равнодушное спокойствие ошпарило его, словно кипятком. «Зачем портить хороший вечер…» Ладно, быть по сему. В то время, как земля корчится в агонии (они ведь хвастались, что побросали в яму полуживые тела), мы поднимем рюмки и выпьем за беспамятство. И, разумеется, за себя тоже. За то, что живы-здоровы, что, слава господу, не евреи, за то, что у нас над головой сверкает люстра старых добрых времен, а завтра снова взойдет солнце. Прозит!
Гедиминас поднял рюмку.
Милда, взяв свою, подбодрила его кивком головы.
— Кровь… — сказал он, подняв рюмку против света. — Густая кровь. Еще не остывшая… Напьемся горячей кровушки, как поступали наши допотопные предки. Да перельется сила врага в наше тело.
— Гедиминас… — с упреком прошептала Милда.
Он выпил две рюмки подряд и повернулся к ней. Она улыбнулась, но как-то боязливо, словно через траурную вуаль. Его охватило злорадство.
— Адомас упустил случай: он мог бы не тратясь приобрести тебе каракулевую шубу, унизать пальцы перстнями, — сказал он, поддаваясь безудержному желанию причинить ей боль.
— Если я увижу, что у него руки в грязи, между нами все будет кончено. Он это знает, — спокойно ответила Милда.
— И поэтому исчез из Краштупенай, чтобы умыть руки, как Понтий Пилат, — пускай другие делают за него кровавое дело?
— Тебе недостаточно, что человек старается остаться порядочным, насколько это возможно в такое время?
— Остаться порядочным… — Гедиминас осклабился. — Я на минутку устранюсь, а вы, мои милые слуги, трудитесь до кровавого пота. И такой трюк мы изящно называем порядочностью…
— Он — твой друг.
— Был…
— Я его люблю.
— Ты «любила» и господина Берженаса, а теперь, чего доброго, благодарна тем, кто помог тебе с ним развязаться, — отрезал Гедиминас с отвращением, что повторяет чужие слова, но он не мог унять своей
Она деланно рассмеялась.
— Тебя просто не узнать, мой друг. Надо бы давно выставить за дверь, но я добрая. Какое тебе дело, люблю я Адомаса или нет? Чего ты взъелся? Может, ревнуешь? Между прочим, могу тебе сообщить, что настоятель обещал выхлопотать мне развод с Берженасом, зимой мы с Адомасом обвенчаемся.
— Что ж… Брак в определенных случаях удобная ширма, за которой можно догола раздеться с чужим мужиком. — Гедиминас почти с ненавистью посмотрел на Милду, напрасно надеясь увидеть на ее лице растерянность, обиду, горе — хоть какое-нибудь чувство, которое показало бы, что ее безмятежный, самодовольный мирок взбаламучен, что она несчастна, как должен быть несчастен сейчас каждый порядочный человек в этом городе.
— Будь джентльменом, Гедиминас, наполни рюмки, — попросила Милда, лениво жуя печенье.
Гедиминас потупил глаза — она была неуязвима.
Он наполнил рюмки, они молча выпили, а потом послышалась тихая танцевальная музыка: Милда включила радио.
— Расскажи, как живешь.
— Как сыр в масле.
— Только без иронии, милый. Поговорим хоть часок по душам, как когда-то. Ведь было время, когда я чуть-чуть в тебя не влюбилась.
— Что ж, я польщен…
Она тихонько рассмеялась.
— Только не задирай носа. В мыслях у меня не было ничего такого, что не к лицу замужней женщине. Ты был иным, чем все мужчины, — менее зализан, менее глуп и капельку поэт, — соблазнительно подвергнуть искусу такого мужчину, но не обязательно ведь тащить его в постель.
Гедиминас подумал, что она неисправимо цинична, как и раньше. Но даже бесстыдно обнаженные фразы в ее устах не оскорбляли — так дети бегают нагишом при людях, не вызывая возмущения. Она не любила украшений, декольтированных платьев, словно стеснялась совершенных форм своего тела и старалась скрыть их; увы, она делала это с таким вкусом и тактом, что, пряча свою наготу, она еще больше подчеркивала ее. Можно было подумать, что она сама боится своей вызывающей красоты или устала и, желая отдохнуть от нее, пытается неумело облачиться в одежды Золушки.
«Да, она ничуть не изменилась, — подумал Гедиминас, чувствуя ленивую истому во всем теле. — И в этой комнате все как было. Радио, пианино, зеленый плюшевый диван, на нем две думки в наволочках из небеленого холста. Все на своих местах. Даже запах квартиры остался прежним». Но ведь:
Зачем вы, мысли, нынче ночью встали? Зачем вы, мертвецы, из гроба поднялись? …Немножко грусти, слов немножко старых и несколько полузабытых лиц…