Потерянный рай
Шрифт:
О неделе, проведенной порознь, мы с Альмут больше не говорили. Память о тех днях я храню для себя. Иногда я пытаюсь решить, как жить дальше и скоро ли можно будет покинуть эту страну. Я знаю, что Альмут хочется вернуться домой, но сама пока еще не готова к этому. Больше всего мне хочется снова оказаться в пустыне, одной, но сказать ей об этом я не смею. Вечером, когда мы возвращаемся в отель, Альмут идет в бар, а я распаковываю картину и ставлю ее на стол, прислонив к стене. Потом, сев напротив, вглядываюсь в нее пристально, как медитирующая монашка. Проходит всего несколько минут, и я словно погружаюсь в нее; ощущения, которые я испытываю, невозможно описать словами, но я знаю, они останутся со мной навсегда. Я не хочу пока ничего говорить Альмут и не знаю, настало ли время принимать какие-то решения, но думаю, что навсегда стану бродягой и весь мир превратится для меня в пустыню. Тем более что теперь я научилась отыскивать не только ягоды и коренья, но еще и личинок, и медовых муравьев. Я выживу в любых условиях.
II
1
А
Судьбы людей переплетаются в неведомых глубинах, и соприкосновение между ними, даже недолгое — важное событие. Как в химии: одни элементы, соединяясь, сливаются друг с другом, другие — несоединимы. Иногда судьбы сливаются надолго. А все вместе похоже на приготовление сложного блюда. Ты права: здесь никто ничего не готовил, поваром можно считать саму жизнь, правда? Так что кроме химии потребуется масса других вещей. На приготовление одного блюда нужно больше времени, чем на приготовление другого, плиты расставлены по всей планете, результат непредсказуем. Это самое длинное сравнение в моем рассказе; теперь, покончив с дурацкой абстракцией, придется признать, что если жизнь и похожа на повара, то скорее на повара-идиота. Исправлять ее ошибки приходится людям, а потом за дело берется литература, выигрывающая в любом случае. Итак, начнем.
2
Эрик Зондаг не мог понять, с какого бодуна его понесло в Австрию. Было холодно и чувствовал он себя неважно, что же касается ближайшего будущего, он знал одно: придется пройти курс лечения, рекомендованный его другом, Арнольдом Пессерсом. Арнольд, как и Эрик, дошел в своей земной жизни до той черты, за которой, по мнению поэта, человек попадает в сумрачный лес, по мнению же докторов — в не имеющую ясно очерченных границ область «среднего возраста» — дурацкое название, между прочим: как будто дата смерти может быть известна заранее. Ведь если, к примеру, конец наступит раньше, чем верящий статистике человек его ожидает, то «серединой жизни» придется считать молодость (от этой мысли у Эрика всегда портилось настроение), зато если он наступит позднее, «середину жизни» придется сдвинуть вперед. Поезд опаздывал, и Эрик наблюдал сквозь запотевшую стеклянную стену вокзала встрепанный штормом залив и бешено крутящиеся над ним полотнища мокрого снега. Сегодня пятница, но вечернюю газету, для которой он писал, еще не доставили в киоски, жаль, что до отъезда не удастся насладиться собственной статьей, в которой он облил грязью последний роман одного из корифеев отечественной литературы. Некоторые писатели давно превратились в желчных стариков, мусолящих лишь старые идеи, перенося их из книги в книгу, но все еще лопающихся от сознания собственной значительности; к тому же в Нидерландах писатели помирают крайне редко. Реве, Мюлиш, Клаус, Ноотебоом, Волкерс, написавшие свои главные вещи, когда Эрик был младенцем, даже не собираются останавливаться; еще возмутительнее то, что они чересчур буквально понимают идею бессмертия. Герл-френд Эрика Аннук, работавшая в отделе искусства конкурирующей газеты, уже намекала ему на «не всегда справедливую» критику.
— Ты написал такую ядовитую статью, потому что завтра уезжаешь.
— Ничего подобного. Я всю жизнь знаю этого типа, а его книги, пожалуй, смог бы написать ничуть не хуже.
— Кто ж тебе мешает? Хоть раз в жизни заработал бы приличные деньги.
Аннук была восемнадцатью годами моложе Эрика, и он считал это непростительной наглостью с ее стороны. Они уже четыре года были вместе, но так и не съехались, каждый изо всех сил держался за собственную квартиру: она жила на Севере, по ту сторону порта, он — к югу от центра, недалеко от Музея, что создавало определенные сложности при ежедневном общении. Она называла жилище Эрика «конурой немолодого пса», ему же квартира Аннук на восьмом этаже,
— Ты просто ревнуешь меня к нему.
— Ревную? К этому надутому пустобреху?
— Надутый или нет, а писать он умеет.
— Вы тоже его критикуете.
— Конечно, но критика наших авторов конструктивна. А ты поносишь все его творчество чохом.
Запланированная ночь любви, таким образом, была сорвана. И ответственность за это лежит на лучших представителях литературы Нидерландов.
— Тебе давно пора заняться собой, — сообщила она с утра пораньше. — С тобой явно не все в порядке!
Тут она права. Стоя у окна ранним январским утром и озирая бесконечный унылый полдер, небритый пятидесятилетний мужчина и сам понимал (еще до того, как по радио рассказали о двенадцати убитых в секторе Газа), что в других местах в эту самую минуту может происходить нечто по-настоящему ужасное, несравнимое с бесконечно заходящими в тупик парламентскими дебатами о формировании нового правительства.
— Мне не от чего лечиться. Что за бред — платить такие деньги за то, чтобы неделю ни черта не жрать.
— Если относиться к этому с предубеждением — ничего не выйдет. Надо наконец избавиться от лишнего веса, на который ты вечно жалуешься. И Арнольд говорит, что после курса чувствует себя обновленным, словно заново родившимся.
— Тебе этого хочется?
— Чего?
— Чтобы я заново родился. Чтобы стал, в моем возрасте, другим человеком. Я и к себе-теперешнему едва успел привыкнуть!
— Ты, может быть, и успел привыкнуть. А я то и дело впадаю в депрессию. Не хочется тебя расстраивать, но скажу прямо: ты слишком много пьешь!
На это ему ничего было ответить. Далеко внизу огромный белый грузовик, с математической точностью миновав синюю «хонду», вписался в поворот.
— Мне страшно нравится, как Арнольд похудел. И он совсем перестал пить.
— А жалеет только о том, что ему не все можно есть.
Короче, разговор не сложился с самого начала. Он снова взглянул на часы, но тут ожил вокзальный репродуктор и предупредил, что поезд задержится еще на несколько минут. Он не мог понять, почему выбрал именно этот поезд. В Дуйсбурге ему предстояла пересадка на ночной до Инсбрука, и, видимо, что-то в слове Дуйсбург зацепило его внимание. Серый немецкий город увидел он, город, пропахший войной так сильно, что запах этот до сих пор чувствуется, а пережитое Verelendung [28] не позволяет ему отбросить прошлое и развернуться по-настоящему.
28
Обнищание (нем.).
3
Так оно и оказалось. Вдобавок здесь было холоднее, чем в Амстердаме. Ощущение войны накрыло его с головой, гигантские красно-черные заголовки «Бильдцайтунг», которую читал в купе случайный попутчик, грозно глядели изо всех киосков, он потерянно описал круг, понимая, что идет на поводу тайного желания опоздать. Почему он вечно всюду опаздывает? Позвонила Аннук, но поговорить они не смогли: он ничего не слышал. Немецкий поезд прибыл вовремя, и Эрик с трудом втиснулся на узкую, низенькую полку; в пути металлические голоса репродукторов будили его всякий раз, когда пора было отправляться с очередной станции; жалобные гудки поездов казались ему прелестными. Он любил поезда. Вагон мягко покачивало, невидимые барабанщики отбивали под полом убаюкивающий ритм, и, засыпая, он впервые за день почувствовал себя почти счастливым. Он не понимал, зачем позволил им втравить себя в эту безумную авонтюру, но Арнольд Пессерс часами убалтывал его восторженными рассказами о том, какую легкость он ощущает после оздоровительного курса. Вспоминая об этом теперь, Эрик понял, как достал его Арнольд своими разговорами. Они были ровесниками, и каждый точно знал, каких историй ожидать от приятеля. Как-то раз с Арнольдом приключилась великая трагическая любовь — в Японии, с моделью, которую он фотографировал. Сложные любовные коллизии прекрасно смотрятся в мыльных сериалах, но выслушивать рассказы о них в обычной жизни невозможно. Так бесконечные попойки, сопровождающиеся одними и теми же рассказами, в конце концов остонадоели друзьям, и фотографу пришлось самому тащить себя за волосы из болота. Есть что-то мистическое в способности людей раз за разом наступать на одни и те же грабли. Эрик поежился. Бросить пить казалось ему, пожалуй, самым страшным в жизни испытанием, он уже не помнил тех времен, когда не пропускал хотя бы по два-три стаканчика в день. Медики считают это алкоголизмом, но он никогда не пьянел, не страдал по утрам от похмелья, и баланс у него сходился при любой проверке. Да-да, соглашался Арнольд, но рано или поздно придется платить по счетам. И начинал рассказывать о фантастической регенерации печени, исчезнувшем жире, вернувшейся молодой энергии и новом стиле жизни, свод правил которой больше всего походил, по мнению Эрика, на устав монастыря, где одни продукты нельзя было употреблять в пищу вместе с другими, салаты запрещались по вечерам, фрукты после обеда считались смертельно опасными («они сгниют у тебя в желудке»), крепкие напитки годились лишь для самоубийц, вино применялось не для улучшения качества трапезы, но как лекарство, а курение отвергалось. Один-два стакана в день, Господи, легче удавиться с тоски. Но Арнольд действительно похудел, с этим не поспоришь.