Потерянный взвод
Шрифт:
Расчувствовался Василий, хотя подумать, было бы с чего. Ведь в той нашей жизни мы верили лишь в две вещи: в автомат и надежных друзей.
Как приехал в свою новую часть, написал Васе, как и обещал, письмо. Потом – второе. Но ответа до сих пор не получил. Может быть, перевели его в другое место, а может, письма просто затерялись в пути.
Потерянный взвод
Солнце здесь чужое и злое. Оно безжизненное и белое. Такого же цвета земля. Раскаленная земля, похожая на слежавшийся пепел. В полдень воздух становится недвижимым и как будто загустевает. Надвигаешь панаму на брови, но это не спасает, нестерпимый свет выедает глаза. В такие минуты чувства умирают, и равнодушие – самое эмоциональное ощущение. Странным кажется, что ты можешь двигаться, куда-то идти; в этот момент чувствуешь себя маленькой, перемещающейся в пространстве песчинкой. Шагаешь медленно вдоль столбов с колючей проволокой. По эту сторону воинская часть,
Стоят палатки. Когда-то они были зелеными. Теперь уже стали белыми. Одна палатка – это взвод. Четыре палатки – рота. Стоят они строго ровными рядами и в каменной долине, среди хаоса гор на горизонте кажутся нелепыми и чужеродными. Из-за своей выравненности.
Только вчера рота вернулась с боевых. Приплелись все живыми, хотя дважды попали под обстрел. Все как один – грязные до черноты, ободранные, провонявшие потом: чуть-чуть до вшивости. В глазах – тупая усталость.
Все это Прохорову вспомнилось, как что-то смутное и далекое, будто и не вчерашнее. Прохоров слышал, как ротный докладывал потом по телефону: начальство выясняло результаты. На что ротный, выматерившись в сторону, прокричал в трубку: «Главный мой результат – то, что все живы!» Прохоров не знал, что по этому поводу ответило начальство, но молчаливо согласился с ним.
Ротный – тяжелый человек. Он давно разучился разговаривать обычным языком, все время криком. Раз в месяц он обязательно срывал голос и сипел, как дырявый пионерский горн. Из-за этого его плохо понимали, ротный делал страшное лицо и распалялся еще больше. Повторять ротный не любил. Когда он терял голос, в роте наступало относительное затишье. Крики взводных и сержантов – просто жалкие отголоски по сравнению с рыком Боева. Прохоров знал, что ротный к тому же давно разучился чему-то удивляться, смеяться или просто радоваться. Эта пугающая перемена произошла с ним после того, как убили его друга – замполита Марчука. С тех пор ротный ожесточился, и брови его никогда не расходились на переносице. Весь он, как оголенный комок нервов. Даже спокойно ходить не может: бегает, точнее даже, не бегает, а движется странными рывками, будто какая-то бесовская сила постоянно подталкивает его. На боевых же он совершенно меняется, становится спокойным, даже неторопливым, и это спокойствие, хочешь не хочешь, передается людям. Только взгляд из-под сомкнутых бровей еще более пристальный, сверлящий, будто ротный все время сосредоточен на одной и той же мысли. Об этой потаенной мысли, которая как нечто пульсирующее и упругое живет под его каской, знает каждый солдат роты. Мысль эта проста как веревка, за которую держишься над пропастью. А «результат» – как приложится. Однажды командир батальона за это «приложится» при всех назвал Боева сачком. Ротный дернулся, сжал зубы, но смолчал. В строю же один из молодых хохотнул, правда, тут же получил по уху от стоявшего сзади «деда». Вызвали потом этого молодого, Кругаля, на собрание стариков. Хотели дополнительно морду набить, но Прохоров заступился. Не любил он, когда вот так запросто человека бьют. Хотя всыпать салаге за глупость не мешало бы. Только второй раз на боевых, а уже разглагольствует: вот, дескать, ротный не так скомандовал, надо бы ту горушку рывком взять… Простили, потому что глуп по молодости. И еще потому что не трус. Был у них один подлец. Зажал в правом кулаке взрыватель и рванул кольцо. Отшибло палец. Орал потом, кричал, клялся, вроде случайно все вышло. Конечно, случайно! Лопухов нашел. В Отечественную войну за такие штучки с ходу к стенке ставили. А эту суку так отпустили. Комиссовали. Сейчас на гражданке кайфует. Да и черт с ним. Прохоров вздохнул, потому что и сам вдруг подумал о доме, о матери и отце. Корочка на колене уже подсохла. Он потрогал ее пальцем. Ну и хорошо. Болит, правда, еще немного. Он поправил штанину и снова принялся за чистку автомата. После боевых – это первое дело. Протер еще раз разобранные детали и стал неторопливо собирать. Щелкнул крышкой ствольной коробки, нажал на спуск и поставил на предохранитель. Хороший автомат. Любой афганец подтвердит. Прохоров провел рукой по стволу. Изящная завершенность форм. Мужская игрушка.
Прохоров встал, потянулся, глянул еще раз на черные руки с обломанными ногтями и подумал: «Видала бы сейчас меня мама. Вот с такими руками. А ведь с детства приучала к чистоте. Босиком бегал, но каждый вечер – обязательно мыл ноги. Как закон… Хотя какие ноги, иной раз не успеваешь лицо сполоснуть», – подумал равнодушно и медленно направился к палатке.
У входа на табурете сидит сержант Черняев, замкомвзвода, и нараспев, как школьный учитель, отчитывает молодых:
– А кто газовую камеру чистить будет – дядя? Или, может быть, я – сержант Черняев? Забирай. – Он швыряет автомат в грудь бойцу. Тот еле успевает поймать.
Это Птахин по кличке Червяк – длинный увалень, земляк – с Брянщины, как и он, Прохоров.
А Черняев уже распекает Кругаля. Голос его занудливый и противный, пробирает до самых костей. Ох, и въедливый же, черт! Но для молодых он – бог: Красная Звезда, медаль «За отвагу». Предел мечтаний!
Прохоров отнес автомат в землянку и пошел разыскивать своего лучшего друга Женьку Иванова. Знал его с бесштанных еще времен, потому что родились и жили в одном селе. Даже хаты стоят напротив. Вместе призывались, вместе написали рапорта и по личному желанию попали в Афганистан. Повезло.
Иванова он нашел в тени у клуба – здоровенного ангара, в котором, наверное, мог бы поместиться целый дирижабль. Женька сидел на камне и занимался своим любимым делом: строчил письмо домой. Писал он регулярно, как только ротный объявлял «свободу до ужина». Шел к ангару, подкладывал устав и отключался от внешнего мира. Тоже способ отдыха. Только Прохоров всегда недоумевал: о чем можно писать, если они порой целыми неделями пропадают на боевых? О службе, о нарядах? Если не писать про бои, о чем они договорились в первый же свой день в Афганистане, то оставались только погода да улыбки миролюбивых афганцев. Сам Прохоров писал два раза в месяц. Одно письмо родителям, одно – Зойке. Получал же за этот срок в полтора раза больше: два от родителей и одно от нее, иногда по три конверта сразу. И первым читал Зойкино письмо. Но сегодня утром получил одно. Зойка заканчивала техникум и в своем письме строила самые серьезные планы на будущую жизнь в городе. Прохоров задумывался, глубоко вздыхал. Не хотелось ему никуда ехать. В колхозе дел хватало, да и родители были бы под присмотром. Старость не за горами. «Ладно, потом разберемся», – думал он и ничего конкретно не писал. Не время пока. Прохоров молча уселся рядом. Иванов покосился на него, потом посмотрел куда-то вверх и снова принялся за свою писанину.
– Чего Зойка пишет? – спросил наконец он, не отрываясь от листка.
– Да разное… Про панков каких-то, про концерты, кино. Все хочет в городе остаться.
– Погоди, допишу сейчас, расскажешь.
Прохоров подождал минут пять, но Женька по-прежнему строчил, отрывался время от времени, смотрел вверх и снова черкал кривыми строчками по листу. Взгляд его в такие минуты был туманным, а лицо выражало напряженную работу мысли.
Прохоров устал ждать и, кряхтя, поднялся.
– Погоди, сейчас закончу.
– Пиши. Пойду флягу наполню. Вот письмо, сам почитаешь. – Он достал сложенный пополам конверт и протянул Женьке. Про любовь там ничего не было, да если б и было, то все равно, Женьке можно.
– Ага, хорошо…
Прохоров побрел к «водопою» – огромной цистерне под навесом, открыл кран, сполоснул лицо, потом наполнил флягу. Вода была теплой, с резким запахом хлорки. Он выпил сразу полфляги, на лице и теле моментально выступил пот. Вытираться не стал: бесполезно. Жара…
Последнее время ему часто снились снега: огромные сугробы в полроста высотой, до самого горизонта, там, где неясной кромкой чернел лес. В этих снах его самого как бы не было, но тем не менее он явственно слышал запах снега, чувствовал, как щекочет и укалывает лицо сухая поземка. А сам он, подобно духу, витал среди белых полей. Снежные поля эти были совершенно незнакомыми. Он силился узнать их, чувство подсказывало, что это его родные места, его Брянщина, и с ужасом понимал, что совершенно забыл родину. Прохоров просыпался в липком поту, машинально искал автомат, потом успокаивался, долго лежал с открытыми глазами. Рядом кто-то ворочался, слышались стоны, а то и чей-нибудь вопль: «Стреляй же, стреляй!» Крик будил спящих, раздавался негромкий заспанный мат. А Прохоров ворочался до рассвета, считал оставшиеся дни…
Он решил постирать тельник, сходил за мылом, но только намочил свою полосатую майку, как мимо промчался ротный, а через несколько мгновений послышался истошный крик «тревога!». Прохоров наскоро выжал тельник, протиснулся в него, подхватил куртку и побежал, застегиваясь на ходу.
Получали оружие. Прохоров хотел было ринуться к клубу, но Иванов уже находился в ружейке, отрешенно и терпеливо ждал, пока первые получат свои автоматы, магазины, гранаты.
Появился старшина роты, стал раздавать сухой паек.
Прохоров привычно бросил в вещмешок банки с кашей и сгущенным молоком, галеты, туда же россыпью – патроны. Потом сунул в «лифчик» четыре магазина, поспешно рассовал по карманам гранаты и уже напоследок на ощупь проверил, на месте ли медальон – трехкопеечная монета с ушком. Зойка на прощание повесила ему на шею. 1965 года выпуска, в тот год, когда они с ней родились.
Строй стоял серой молчаливой массой. Ждали. Появился комбат, Боев отрывисто скомандовал. Строй дрогнул, будто разбуженная змея, выровнялся. Ротный скороговоркой доложил, комбат глянул влево-вправо, буркнул «вольно». Строй вновь зашевелился, послышались кашель, вздохи. Потом офицеры собрались вокруг комбата, и по отдельным репликам стало ясно, что он принялся за Боева, а Боев смотрел в сторону и что-то отвечал сквозь зубы. Прохоров расслышал всего несколько слов: «Люди устали, на пределе, им надо отдохнуть». Но было ясно, что вопрос решен – и решен, видно, командиром полка, а Боеву просто надо излить свою злость.