Потерянный взвод
Шрифт:
Вокруг свирепствовала песчаная метель, в лицо летели мелкие камешки, с грохотом и свистом продолжали садиться вертолеты, сбрасывали живой груз и, не медля, один за другим, взлетали. Летчики остерегались огня на подлете.
Через минуту-другую все стихло. Стали прозрачными, растаяли в воздухе вертолеты, растворились в голубизне.
Рота собралась в некое подобие строя. Солдаты отплевывались, протирали глаза, говорили тихо, вполголоса.
Прохоров взял автомат наперевес, загнал патрон в патронник, поставил на предохранитель, потом огляделся. Слева затаился кишлачок в несколько дворов, никого не видно, двери в дувалах заперты, а рядом живые зеленые поля, разбитые на неровные квадраты. Высадились на отмели, вокруг только серая галька и глина. Они молча перешли вброд студеную мутную речку, двинулись дальше по берегу, чавкая мокрыми ботинками. Боев шел впереди и до сих пор не произнес ни слова. Все команды подавали сержанты. Взвод тоже сохранял безмолвие, дышал тяжело, настороженно. Не до разговоров.
– Нам поставлена задача: обнаружить и блокировать банду. Численность около сорока человек. На вооружении – «буры», автоматы. Все. Разобраться по боевым тройкам.
В тройке Прохорова – Иванов и Птахин. Они с Женькой с этой минуты должны смотреть за каждым шагом молодого. Это недавно придумали такие тройки, специально для необстрелянных. А Прохоров с Ивановым до всего доходили своим умом, нянек не было. Хотя какие тут няньки! Да и на войне так: ранят тебя – и тот же молодой будет тащить тебя на своей спине.
– Прохоров!
Взвод уже тронулся тремя колоннами, рассредоточенно, говоря по-военному. Ротный приостановился:
– Прохоров! Через час сменишь Кругаля.
Ясно. Речь идет о радиостанции. Тащить ее – хорошего мало. Но ведь не откажешься. Радиостанция не просто глаза и уши, а последняя надежда. «Что ж, если в остатний раз, то можно», – подумал Прохоров и посмотрел на часы. Эх, посидеть бы последнюю эту неделю в части, подправить форму, почиститься. Самое приятное дело – гладиться, обновлять пуговки, делать вставочки для погон, а потом – упаковывать чемодан. Правда, вез он домой всего ничего: пару китайских ручек, зажигалку отцу и небольшое гранатовое ожерелье, которое в духане можно купить за бесценок. Это для Зойки. А вот для матери пока ничего не приготовил. Не ручку же ей дарить: что она – бухгалтер… Ничего, в Ташкенте можно купить. Главное, чтобы сейчас все кончилось хорошо. Не сглазить бы… Он нащупал медальон – Зойкин талисман. Ведь не зря же почти два года здесь отпахал, честь по чести, под огнем не раз, ранен, медаль заслужил. Есть же справедливость на свете! Прохоров сплюнул тягучей слюной.
Ротный шел впереди, время от времени оглядывался. Лицо потное, блестит как отполированная бронза.
– Прохоров, смени Кругаля, а то отстает.
Прохоров глянул на часы. Прошло только сорок минут. Хотел было сказать, но промолчал. Бог с ними, с ротным и с Кругалем. Прохоров все стерпит. Прохоров как лошадь: что ни навали, все повезет. И артачиться не станет. Ничего, неделя осталась, может, меньше. Он молча стащил со спины Кругаля радиостанцию, буркнул «подсоби». И вовсе не так тяжело… «Ничего… Мы перебьемся». Впереди обреченно тащится Птахин. Он еле волочит ноги, прихрамывает. Жара подавляет. На сгорбленной спине раскачивается вещмешок. «Плохо пригнал, – раздраженно думает Прохоров. – Салага… На привале покажу, как надо…» И еще Прохорова раздражает бульканье воды во фляге Птахина. «Наверное, уже отпил половину. Когда только успел… Не смыслит ни черта, что воду экономить надо. Воду и патроны. Ведь речка давно позади». За спиной остались островки зелени, разбитые на неровные квадраты. А здесь один камень. Под ногами, впереди, справа, слева. Раскаленные горы. Одно только небо голубого, обманчиво-прохладного цвета.
Ротный, чувствуется, взведен до предела. На боевых он обычно выдержаннее.
– Прохоров, стой! Всем – стой! Черняев, вышли дозор метров на сто вперед. Скидывай свою бандуру, – обращается снова к Прохорову. – Включай. Умеешь?
Прохоров кивает и начинает настраивать радиостанцию.
– Ну, что там у тебя? Кругаль, где тебя черти носят?
Кругаль подлетает, шустро садится на корточки, проверяет частоту.
– А ну тебя к лешему, отодвинься. – Боев отталкивает радиста, цепляет наушники. – Вот… Ток в антенне. Во, есть! Ноль-первый, Ноль-первый! – Боев негромко матерится. – А! Ноль-первый! Мы находимся… – Он хватает для верности таблицу кодировки радиопереговоров и начинает шпарить одной цифровой мешаниной.
Прохоров понимает, о чем ведет речь Боев. Из-за спины командира он поглядывает в таблицу и шепчет губами. Ротный докладывает комбату, что потерь не имеют и результатов нет – по той причине, что духов тоже нет. Потом ротный интересуется, где два его взвода, которыми руководит комбат. На хребтах по обе стороны ущелья их не видно ни в какой наблюдательный прибор. И уже без всякой кодировки добавляет:
– Где вы застряли? – и в сторону пару непечатных выражений.
Потом Боев снова переходит на язык цифр. Прохоров понимает, что он не хочет далеко соваться в горы без поддержки всей роты.
– Все. Связь окончена. – Боев поворачивается к Прохорову и Кругалю и картинно разводит руками. Те на всякий случай улыбаются. – Все. Я в весеннем лесу ковырялся в носу… Привал, орелики. Наблюдатели, занять посты.
Впрочем, солдаты уже до команды опустились на корточки, самые шустрые нашли место в тени.
– Непорядок, – констатирует Боев, заметив, что его команда выполнена досрочно. – Хотя,
– Порядок? Ну, это когда все по правилам, – не очень уверенно отвечает Прохоров.
– Порядок – это частный случай беспорядка. И чем дольше я живу, Прохоров, тем чаще убеждаюсь в этом.
Странный он сегодня, Боев. Будто что-то сломалось в нем. А может быть, странность в человеке – тоже самое обычное дело, если следовать ходу мыслей ротного. А правильность и нормальность – тоже вроде частного случая.
– Рота! Отставить, черт… Взвод, подъем! – Боев стоит, широко расставив ноги, правая рука на автомате, а левую он упер в бок. Командир волею судьбы заброшенных неведомо куда волею судьбы. – Привал закончен. Черняев – вперед!
Это уже обычный ротный. «Боев на боевых». Глаза цепко осматривают подчиненных, так, что всего лишь один взгляд распрямляет человека. Поэтому все уже стоят, никто не сидит. Боев еще раз быстро вглядывается в лица, и если его, скажем, нельзя сравнить с пинком, то заряд все равно получаешь ощутимый. Боев видит все: и недовольную ухмылку, и раскисшего, которого придется трясти за грудки через час-другой, и закуренную без разрешения сигарету.
Взвод карабкается вверх. Теперь вода во флягах булькает у каждого. У Птахина вообще чуть плещется… Язык распух, в голове гудит тяжелый черный набат. Это – от солнца. Каска раскалилась, как консервная банка на костре. Хочется снять ее и швырнуть в пропасть. Интересно, как она покатится, издавая глухое жестяное постукивание…
А Птахин еле ползет. Прохоров подталкивает его стволом автомата. Карабкаются все молча, местами на четвереньках, как большие вооруженные обезьяны. Впереди Птахина – Женька Иванов. Он первый в тройке. Прохоров слышит его хриплое дыхание и сам хрипит в унисон. В первые месяцы его, Иванова, Черняева и других таких же молодых каждый день по полной выкладке гоняли на одну и ту же горушку. «Штурмовали». Потом – кросс. В конце концов ни у кого не осталось ни грамма жиру, а в теле появилось новое ощущение невесомости. Называлось это «процессом обезжиривания». Женька даже одно время курить бросил. Правда, снова начал, как впервые увидел убитого. Из взвода. Точнее, тот парень, Сомов, был сначала ранен в живот. Разворотило внутренности. Везли его долго, хорошо, попался приблудный ишак. Но по дороге Сомов умер. Его продолжали везти, уже мертвого, и всю дорогу взвод мучился от ужасного запаха склизких почерневших бинтов. А сейчас Женька, курильщик чертов, хрипит, но лезет. Ничего, у него еще вторая дыхалка откроется. Все же не зря их гоняли. Как Женька сам шутит, главное, ему воды не давать, чтоб легче подыматься было… Такая вот боевая тройка. Двое страхуют одного молодого. Взаимовыручкой называется. В бою без этого нельзя. Если кого-то ранят или убьют, оставшиеся двое тащат своего третьего. Если убьют еще и уже некому будет тащить, все равно трупы не оставляют. Как закон. Поэтому каждый знает, что если тебя ранят, то все равно унесут с собой, даже если совсем плох и не подаешь признаков жизни. Вот только никто не знает, как одному тащить двоих. Предполагается, что в таком случае обязательно поспеют «вертушки». Правда, на памяти Прохорова в роте таких потерь не было. Но сейчас он старается не думать, что может быть убитым, что сорвется в пропасть, гонит прочь все воспоминания о доме: сейчас они вызывают глухое раздражение. Мысли идут не дальше очередного шага. Прохоров ползет по горам подобно какой-то очеловеченной машине, вооруженной и предназначенной для гор. И еще он думает о Птахине, у которого подкашиваются ноги и дрожат руки. Птахин разбил ладонь и теперь оставляет на камнях отпечатки крови. Прохоров уже испачкал руку, схватившись за такой камень. Но не вытирает ее. Ведь кровь – это не страшно. Страшно, если Птахин повалится кубарем и полетит вниз, а он, Прохоров, не успеет его подхватить. И тогда эту смерть трудно будет себе простить. В Афганистане жизнь и смерть переплетены. И бывает очень просто найти начало чьего-то конца: достаточно вспомнить предшествующие события. «Финал не за горами», – по разному поводу повторяет странную фразу Женька Иванов. Здесь он научился мрачно шутить и сквернословить. А не так давно сказал с тихой грустью: «Дожить бы, Степа…» Однажды Прохоров успокаивал плачущего пьяного лейтенанта, командира взвода связи. «Нет, ты понимаешь, – мямлил тот, – я сам послал его на смерть. Ведь от меня зависело: брать или не брать его во взвод. А я, скотина, говорю: не надо нам такого…» Лейтенанта душили спазмы, он бил себя кулаком в грудь, а Прохоров, совершенно трезвый, но ошеломленный, сбиваясь, кричал: «Да не виноват ты. И возьми себя в руки. Его духи убили. При чем здесь ты?» А лейтенант снова доказывал, что если б прапорщик остался у него во взводе, то не поехал бы с маршевой колонной, был бы сейчас жив… И Прохоров, раздосадованный и растерянный, уже не знал, как возразить взводному. А через неделю тот лейтенант погиб, подорвался на мине: полез вперед, хотя никто его об этом не просил. Прохоров от такого известия впервые почувствовал, как цепенеет сердце. В жестоком отборе существовала дьявольская закономерность. Звенья этой закономерности соединялись и становились зримыми лишь после чьей-то очередной смерти. Прохоров с болью понимал это и желал нарушить жуткую последовательность событий, неотвратимую необходимость смерти и хотел найти другую закономерность, которая дает право на жизнь или хотя бы на надежду…