Потоп
Шрифт:
Она рассказала ему.
— Послушай, — повторяла она, — послушай, я тебе расскажу…
Бредуэлл Толливер стоял и слушал с ощущением, что его бьёт и швыряет чересчур крутая волна. В нём сменялось одно чувство другим. Тут была и просто звериная ярость. И уязвлённое самолюбие. И злая издёвка над тем, что вон там, на столе, его письмо, где сказано, как он по-новому понял, что такое любовь и человеческая жизнь во Времени. Было тут и беспросветное отчаяние. И злорадство от мысли, что совокупление и есть только совокупление, сделай поскорее что надо — и к чёртовой матери! Тут было и мучительное ощущение какой-то тайной несправедливости
Как много всего тут было. И в то же время так мало — лишь унылое убывание; как бег отпущенных тебе лет, как медленно, беззвучно вытекающая мутно-серая вода в засорённый слив ванны. И в конечном итоге не оставалось ничего.
Ибо какой-то частью своего существа он был всего лишь зрителем некой головоломки. Он видел две фигуры, пригвождённые к этому месту безжалостным светом: мужчину в пальто и шляпе, на которой тает снег, и женщину на стуле, запрокинувшую серое лицо. Всё казалось ирреальным. Он и не был уверен — что же и в самом деле реально? Да и существует ли она, эта реальность?
Слова продолжали звучать:
— … и я не знала, прав ли доктор Саттон или нет, то есть насчёт меня, но я знала, что он не прав, когда сказал, будто я не должна тебе этого рассказывать. Я должна была тебе рассказать. При том, как я к тебе отношусь, я знаю, что не смогу остаться с тобой ни минуты, если ты не будешь знать обо мне всё. Ведь если я вообще тебе нужна, я хочу, чтобы ты брал меня целиком, такой, какая я есть. Какой бы я ни была. Мне весь день хотелось умереть, но, может, как ни ужасно то, что произошло, и оно имеет свой смысл, если я это так переживаю. Хочу быть твоей целиком, если вообще существую. Я не знала, что вот так, до конца, можно это ощущать, и теперь я…
Он не сводил глаз с её серого лица. Он видел, как обтянуло кожей скулы возле глаз. Он видел жилку, которая билась на левом виске — том, что ближе к свету.
Слова текли:
— … но больше всего мне надо, чтобы ты поступил так, как ты хочешь. Хочешь в глубине души. Я тебя не буду осуждать, если ты сейчас просто уйдёшь. Я тебя не буду осуждать, если ты просто подойдёшь и меня ударишь. До крови. Я этого даже бы хотела. Я тебе даже подставлю лицо. Я тебя ни в чём не буду обвинять, но если ты меня хочешь — ты должен быть уверен, что действительно меня хочешь. Меня всю. Потому что только целиком ты и можешь меня иметь.
Она окинула его издали быстрым взглядом. Потом тело её медленно наклонилось вперёд. Она вытянула руки и опёрлась ладонями на плотно сдвинутые колени. Минуту она смотрела на свои руки, словно разглядывая ногти. Ногти были кроваво-красные, и он подумал, как не идут эти ярко-красные ногти к серому лицу.
Потом руки обмякли и вяло опустились. Голова сникла и отвернулась чуточку вправо. Рыжевато-каштановые волосы свисли на лицо, более тяжёлая прядь упала на правую щёку. При режущем глаза верхнем
— Послушай… — начал он.
Она не подняла головы.
— Послушай, детка. — Он старался, чтобы голос его звучал не так, как обычно, из страха, что он сорвётся. — Бумажка эта у тебя?
— Какая?
— Ну та, из муниципалитета.
— Да, — произнесла она чуть ли не шёпотом, но подняла голову.
— Смотри, детка, не вздумай её потерять, — произнёс он уже грубовато. — Завтра утром она тебе понадобится позарез.
Он смотрел, как её лицо просияло улыбкой. Тогда он сделал к ней шаг. Но она вжалась в стул.
— Не трогай меня!
— Какого дьявола ещё?
— Мне надо поплакать, — сказала она. — Положить голову и поплакать. Прежде чем ты до меня дотронешься.
Она положила голову на край стола и почти беззвучно заплакала. Ему было видно, как из её открытых глаз бегут слёзы.
Вот так Бредуэлл Толливер вошёл в Обитель Всепрощения. Он не знал, что в этой обители много покоев и некоторые из них лишены света.
Глава семнадцатая
В такси по дороге из ратуши Летиция взяла Бреда за руку и сказала, что им нечего ждать, она хочет сразу же поехать в Фидлерсборо и заняться домом, потому что в этом доме им жить. Можно купить машину и тут же двинуть в путь.
— Это я куплю машину, — поправил он, сжимая ей руку. — И, наверное, какую-нибудь старую колымагу — всё, что я смогу себе позволить.
— Колымага — это прекрасно, а в ней мы вдвоём и не надо ничего изображать. Будем вдвоём, куда бы мы ни поехали. Скажи: «Навеки вместе», Бредуэлл Толливер.
И Бредуэлл Толливер сказал: «Навеки вместе».
— Я никогда ещё нигде не была, кроме Нью-Йорка, штата Мэн, Гаваны и Флориды, — сказала она, — и, конечно, этой противной Европы, а теперь я о ней даже в газетах читать не могу. Я хочу, чтобы мы были только вдвоём в любом месте, ну, вроде Питтсбурга, какой бы он там ни был, или на какой-нибудь турбазе в Уилинге с розовыми шёлковыми абажурами, или ещё где-нибудь в кошмарном туристском лагере в кошмарном городке в Огайо, или…
— Спокойно, — сказал он, — когда ты говоришь «кошмарный», ты говоришь о Фидлерсборо. Ты говоришь о городе, который я люблю.
— Но я тоже люблю Фидлерсборо, — сказала она.
Она любила этот город, когда, надев старые, выгоревшие джинсы и рубашку Бреда, помогала старому Заку расчищать многолетние залежи мусора в подвале, или вносить в почву известь и пересеивать газон, или копать клумбы. Она любила его, когда переругивалась с малярами на лесах или с плотниками и водопроводчиками, которые ремонтировали кухню. Она любила его в буквальном смысле слова, потому что в каждом деле, за которое она в нём бралась — с перемазанным лицом, со сломанными ногтями и слипшимися от пота волосами, — ей виделось что-то символическое, она дорожила им как неким ритуалом послушничества. И она любила Фидлерсборо, когда бурный период переоборудования миновал и она поставила свой мольберт в комнате верхнего этажа, выходившей окнами на север, и стала смотреть на текущую мимо реку и на городские крыши.