Повесть Белкиной
Шрифт:
Ежедневность не сразу затягивает петлю. Можно сказать, нас эта дама и не прогнула вовсе. Только… тоска какая-то собачья появилась. По «подаркам» этим. После того, как переехал. Не сразу, но все равно – собачья… Скуль такой – на острие любви и недосягаемости чего-то безымянного.
«Сказала, ключи забыла…» – слышу: на чужой простыне, на чужой кровати, в чужой квартире. Кто говорит? СЛОН.
Скоро оторву голову.
От подушки?
Он – сама чуткость. Не ревновал: верил. Ведь, если ревность – значит – страх. Испуг. Ужас. Бессильная и, часто беспочвенная, злость на то, что кто-то может оказаться лучше тебя, интереснее тебя, нужнее тебя в данный момент…
Но обижался через раз на мою вечную чем-то занятость. А я не
И вот, я лежала и выдумывала историю на тему «Как жить- выживать дальше», только и всего: на чужой кровати, в чужой квартире. Одна. Иногда это – кусочек дырчатого счастья.
Друг без друга мы, Брут, сдохнем: ты да я, – написала я на воображаемом клочке бумажки и, вполне реально смяв ту, отвернулась к стене. – Как, впрочем, и друг с другом.
Ласковый, зверюга… да не бывает таких – неж-ных! Это, наверное, одно из немногих определений, ему подходящих – неж-ный.
Помню, 31-го елку привез. Дивную, блин, елку! Пахучую. Украл. В лесу украл! Покупать не хотел. Хотел сам – из своих рук – в мои руки – чтоб никто кроме не коснулся, чтоб только я и он! Я удивилась, а он голову мою к груди своей прижал – и: «Дурочка. Девочка…»
До ящика не снизошли: до двенадцати не считали и царских напутствий не слушали; сидели с оплавленной свечкой – на полу, ноги по-турецки, кофе – тоже по-турецки. Но шампанское – по-русски – большими бокалами – до трех; а пять минут четвертого он говорит: «Завтра не уходить?» Так и остался, а салат мой креветочный прокис…
«Тихая семейная жизнь? Сдерживаемое раздражение и успокоенная страсть», – часто повторяла моя знакомая. А еще про лодку, которая о быт…
Для нас быта не существовало. Никаких разговоров о посуде. Носков его я вообще ни разу не видела, а пушистые мои свитера он стирал сам: «Твои руки беречь надо! Смотри, пальчики тоненькие какие».
Но – и почему Земля круглая?! – все хуже и хуже. Боженька, куды бечь, кому кричать, кому сказать о том? Нет такого боженьки, нет такого места, нет уха такого! А я, между тем и тем, «теряла нервные клетки». Не могу объяснить – может, это и есть то самое идиотское состояние, когда страсть потихонечку угасает, а любовь вырождается в привычку? Мутирует, превращаясь из бокалов для шампанского (богемское стекло, прабабушкины) в простую кухонную утварь: удобно, просто, не бъется, вытирать не обязательно…
У нас был свой дом. Кофеварка, полочка для обуви и гладильная доска. Собственные жалюзи и подушки. Личные вещи и огромная полка с дисками: он сидел на джазе, и не только. Что еще нужно для «тихого семейного счастья»?
Я же, меряя босыми ногами квадратные метры вымученной долгими годами ожидания двухкомнатности, хваталась за виски: моя мигрень странным образом прогрессировала. Увы, я понимала в чем дело, и кому роет могилу злая собака: мне не хватало моего чертова пространства, моего расстояния от руки до стены, которое – весну за весной – могло только увеличиваться, но никак не уменьшаться. Так это Он отобрал у меня мое пространство?! Да по какому праву?!
Я зашла в комнату: он спал на тахте – такой большой, беззащитный, небритый… Мне стало стыдно за собственные мысли: какое еще пространство? Какое такое пространство, когда он так дышит? «Полина…» – пробормотал во сне. Мне захотелось разбить что-нибудь. Кинуть в стену компьютер, торшер, этот его стакан с недопитым – три дня – чаем… Заорать – чтоб только проснулся! – достучаться – упасть на пол, закрыть лицо руками, прошептав тысячу и одно «не могу».
– Что случилось, Поль? Ты шутишь? – спросил бы тогда он.
– Нет, – ответила бы я. – Не шучу. Просто не могу так жить больше.
– Но почему, милая? – сон его как рукой бы сняло. – Дело… во мне?
– Нет-нет, – быстро ответила бы я. – Мне просто-напросто не хватает пространства.
– Какого пространства, Поль? – наверное, он подбирал бы слова; да я даже не представляю, что он мог бы сказать…
– Ты все знаешь. Мне тесно, тесно, тесно!! Мне нужны краски, линии, свет, драгоценные камни фантазии… – я, наверное, зарыдала бы от банальности собственного пафоса.
– Дурочка, в реальности не бывает таких камней, а если и бывают, то только здесь, – и положил бы свою руку мне на сердце.
– Но я задыхаюсь! Задыхаюсь в этих стенах, задыхаюсь, сама не знаю от чего…
– Это пройдет, – сказал бы он, а потом, взяв мое лицо в свои руки: – Так ведь люблю тебя…
Я долго смотрела, как он спит. Было слегка не по себе – казалось, находясь в другом измерении, он может прочитать мои идиотские мысли. И вдруг я увидела все со стороны – и наш дом, и дурацкую эту кофеварку, и диски, и компьютер, и что-то, не имеющее названия, – но «этим, не имеющим названия», были МЫ – невидимые глазу, неслышимые уху – нашему же собственному глазу и уху, заключенному в рамки трехмерности.
А через некоторое время я с удивлением обнаружила, что мы парим над крышей, изрядно засранной кошками и голубями.
Тут он проснулся. Голову повернул. «Сколько времени?»
Я, спохватившись, надела одну из своих масок, которые так ненавидела, но потом выкинула за ненадобностью: так та, к счастью, и разбилась. Он удивленно посмотрел на меня глазами, цвета которых мне никогда в жизни не описать, и снова зачем-то спросил про время. Но я-то теперь понимала: он все знает, все помнит!
Плечи мои задрожали.
– Не надо, просто не тот период, – сказал он тихо.
– Не тот, – согласилась я, с неожиданной легкостью проходя сквозь игольное ушко.
Кошки и голуби!
Сто третье ноября
Некто евгений батраков (далее – е.б.) из славного града Абакана, оправдывая фамилью и пытающийся пойти по трупам из грязи в князи, накатал летом 99-го нечто страниц на 140 о разлагающем влиянии алкоголя на талант (и не только), да и закинул комплекс собственной неполноценности во все терпящий, безотказный – как шлюха за почасовую оплату – Инет. Перед «это» тире е.б. не ставил, а Блока, Гоголя, Шопенгауэра, Лермонтова, Зиновьеву-Аннибал и проч., нарекал не иначе как шизоидами, педермотами и растлителями душ. Такое дело напомнило мне кундеровское слово «литость», с чешского едва ли переводимое. Ближайшим русским эквивалентом оказывалась слишком мягкая «несостоятельность». Но лучше Кундеры не сказать про то никому: «Литость – мучительное состояние, порожденное видом собственного, внезапно обнаруженного, убожества». А вот и е.б.: «Представители искусства это люди-манипуляторы, занимающиеся этим либо в своих собственных интересах, либо в интересах своего покупателя. Поэтому мы считаем, что искусство, искушение всегда обслуживает конкуренцию. Искусство это служанка конкуренции. Поэтому, пребывать в искусстве означает уже пребывать во грехе» (е.б. – шная орфография и пунктуация не изменены). Стало не по себе, губы неприятно скривились. Нечистое белье – единственная интересующая е.б. «составляющая» художника – было вывернуто наизнанку топорно, без изящества (ведь только изящный слог мог бы хоть немного «оправдать гниль» текста; но не было его – слога). «Искусство, будучи иллюзорным средством, как разновидность наркотика, создает лишь иллюзию, иллюзию некоторого благополучия, – размышлял е.б. – …пытаться стать лучше благодаря романам да кинофильмам, все равно, что лечить сифилис, покрывая мазью то тут, то там появляющиеся язвы» Я потерла глаза – нет, все так, черным по белому, а е.б., помахивая сквозь экран монитора потной ручонкой, все «развенчивал» и «развенчивал», так скажем, открывая народу глаза: «…ведь этот философ был сыном Генриетты Шопенгауэр, обладающей склонностью к изящным искусствам, которая занималась литературным творчеством, – что само по себе уже есть признак вырождения, – и накатала 24 тома». Й. пк. н – прочитала я черно-белый узор, и задала ему собственное значение скукожилия.