Повесть без начала, сюжета и конца...
Шрифт:
– Щенка я вам принесла,– сказала она.– Счас приволоку.
Резво вскочив, Вероника умчалась на кухню, чем-то громыхнув по пути, через три секунды возникла на пороге с большой черной сумкой в руках, застегнутой на замок, но не до конца, а так, чтобы оставалась щелочка для воздуха.
– Если вы меня не прогоните, Нина Александровна,– деловито сказала Вероника,– то щенка назовем Верный, как у моей тетки Фроси… Гадить он, конечно, будет, но ничего – до весны недалеко. А там мы Верного на улку выселим. Пускай себе шерсть погуще наживает.
– Покажите-ка вашего щенка!
– Да вот он, Вернеюшка, да вот
– Это я у Зиминой наворовала,– театрально потупившись, сказала Вероника.– Они всякую дрянь собирают, так я немного увела…– Домработница скорбно вздохнула.– Очень люблю иностранные журналы…
– Щенок! Щенок где?
Серый, круглый, беспородный щенок лежал под грудой иностранных журналов и сладко спал. Размером он был с Борькину рукавичку, но действительно такой пушистый и круглый, что было трудно понять, где у щенка начало и где конец. Когда Вероника вытрясла его на коврик, он повертел коротким хвостиком, но не проснулся – правда, левый глаз у него на секундочку сделался тонюсенькой щелочкой. Тем не менее щенок остался лежать на коврике в том положении, в каком его вытрясла Вероника,– с неловко подвернутой лапой и свернутой набок головой.
– Вот какие мы лапушки, вот какие мы важные, вот какие мы хорошие! – нежным голосом пропела Вероника и вся засветилась.– Вот как мы спим, напившись молочка-то! Вот какие мы сытенькие!
Нина Александровна, усмехаясь, с удовольствием глядела на такого как раз щенка, какого давно хотела иметь: серого, пушистого, беспородного, вальяжного и сонного.
– Ой, Нина-а-а-а-а Алекса-а-а-а-андровна! – по-обычному удивленно и мило протянула Вероника.– Ой, Нина-а-а-а Алексаа-а-ндровна, что делается! Что делается… Я вчера пошла бить Гальку Семенову, вытащила ее, заразу, из клуба и говорю: «Сейчас я тебе твои длинные косы-то повыдергиваю!» А она мне и отвечает: «А повыдергивай! Повыдергивай!» И ка-а-ак заплачет, как заплачет: «Возьми мои косы, возьми! Избавь меня. Валерка все равно опасается на мне жениться…» Это что же такое, Нина Александровна? Это как же так, что такая красота – лишнее? Ведь Галька сильно красивая, хотя Светка Ищенко еще покрасивше… А я после Светки и Гальки – третья по красоте-то.
– Вы побили Семенову?
– Да ну ее… Отпустила.
В комнату вошел Борька, удравший с физкультуры, увидев на коврике щенка, остолбенел, перестал дышать, затем медленно подошел к нему, бесцеремонно схватив за шерсть, поднес к глазам.
– Так! – деловито сказал Борька.– Так! Это, мам, кобель, по всему видать, что кобель. Он нам щенят приносить не будет, чтобы их не топить в ведре… Ну да, конечно, это кобель! А чем это от него так пахнет? Ах, какими-то духами!… Мы его назовем Мухтаром, как в кино… Мам, ты мне разрешишь щенка назвать Мухтаром?
«Первый звонок! Первый звонок!» – почему-то думала Нина Александровна…
6
Очередная оттепель закончилась так же неожиданно и резко, как и началась, сороки опять сделались сороками, а не воронами от грязи, дороги обледенели, могучие лесовозные «МАЗы» теперь не буксовали, а при резком
В один из таких дней Нина Александровна одна-одинешенька сидела в учительской, проверяла тетради девятого «а», когда в двери деликатно – по-ученически – постучали, и после возгласа Нины Александровны: «Входите же!» – в комнату медленно проник Анатолий Григорьевич Булгаков.
– Мне бы товарищ Савицкую,– незряче глядя на Нину Александровну, сказал Булгаков и потыкал тростью в пустоту.– Не могу ли я увидеть товарищ Савицкую? – повторил он маниакально-настойчивым голосом.– Мне надо срочно поговорить с товарищ Савицкой…
– Я слушаю, Анатолий Григорьевич! Бог с вами!
Нина Александровна не видела Булгакова всего четыре дня, но как он за это время похудел, побледнел, осунулся; одежда висела мешком, под глазами синяки, рот провалился, так как Анатолий Григорьевич, наверное, забыл вставить искусственную челюсть – зубы у него выпали давно, еще в годы молодости, когда инженер-выдвиженец Булгаков болел цингой на заснеженных перепутьях Крайнего Севера.
– Мне нужно с вами поговорить с глазу на глаз,– прошамкал Булгаков, приближаясь к ней падающими шагами.– Сделайте одолжение – поговорите со мной с глазу на глаз…
– Конечно, конечно, Анатолий Григорьевич! Но ведь здесь, кроме нас, никого нет… Мы одни. Мы одни, понимаете, Анатолий Григорьевич?
– Да, да, да… Понимаю, понимаю. Спасибо!
Сев на скрипучий стул, стоящий под рисунком трепанированного черепа, которому какой-то хулиган подрисовал усы, Анатолий Григорьевич уронил голову на грудь так, как она, наверное, падает у казненного через повешение.
– Случилось большое несчастье,– вяло сказал он желтому щелястому полу,– очень большое, непоправимое несчастье… Я в отчаянии… Я просто в отчаянии…
– Что случилось, в конце концов, Анатолий Григорьевич? Говорите же! На вас лица нет! Рассказывайте же, я вас прошу…
Булгаков застонал, перекосившись, полез дрожащей рукой в карман широких брюк, слепо и нервно тычась, наконец нашел то, что искал.
– Вот что я обнаружил в столе у Лили и… прочел! Прочел, так как случайно поймал глазами сразу три строчки… Потом не мог остановиться… Поймите, я не мог не прочесть все, после того как прочел сразу три строки… Это ее дневник!
Неживым, лунатическим движением Анатолий Григорьевич протянул Нине Александровне общую тетрадь в коричневом дерматиновом переплете и толстым ногтем отчеркнул три строки, в которых было написано: «…расскажу о своих родителях, так как они у меня очень подходят под этот распространенный тип «самоотверженных», «влюбленных в свое дело»…»