Повесть о детстве
Шрифт:
От пожарной босиком, с ремешком на жидких волосах, просеменил Мосей с хитренькой усмешкой простака. Прошла с клюшкой в руке Паруша, угрюмая, тяжелая, с жестким лицом. Она сурово взглянула на нас и показала клюшкой на моленную.
– Ну? Отмолились в моленной-то?
– пробасила она сварливо.
– Нагрянули вороги!.. Дорвались псы и до божьей красы!.. Эх, лен-зелен!
– усмехнулась она мне.
– Где я теперь твой голосочек услышу?
– Она пошла дальше гневным шагом, сердито втыкая клюшку в землю.
– Пойду погляжу, как будут эти псы антихристовы печати накладывать.
Катя участливо
– Живешь-то как, баушка Паруша? Давно не была у нас. Аль неможется?
Паруша остановилась и медленно повернулась к нам.
Она вонзила конец клюшки в траву и гордо подняла голову.
– Живу, не жалуюсь, Катя. И здоровьем бог не обидел.
А жила век - в ноги никому не кланялась: своей силой да умом держалась и на всякий труд была горазда. Умру - перед владычицей не буду каяться. Зайди-ка ко мне да поучись уму-разуму: пригодится тебе, девка. Нрав твой мне по душе.
И она пошла, кряжистая, сильная, суровая, с твердой уверенностью в своей правде.
Я не утерпел, выскочил из-за прясла и побежал за Парушеи: она для меня была надежной защитой от грозного начальства.
– Баушка Паруша, я с тобой...
– робко попросил я, обнимая ее большую мягкую руку.
– Я тоже хочу поглядеть.
Она улыбнулась мне обычной приветливой улыбкой, но голос ее был по-прежнему суровый:
– Ну, иди погляди, лен-зелен... погляди, запомни, как беси по душу налетели. Дом-то хоть сожги, хоть и иконы и книги утащи, разуй и раздень человека, задуши его, а души его не убьешь. Знай это, мил ковылек, и держи в уме. Вон Никитушка-то, старик гневный, правдой жив, и никакая сила его не сразит. Так надо жить, лен-зелен! Любишь, что ли, меня-то?..
– Люблю, баушка Паруша.
Мы подошли к высокому крыльцу, где блистал своими серебряными погонами усатый становой, а около него стоял чиновник с портфелем. Жирный Пантелей обливался потом, а бледный Митрий Степаныч со связкой ключей, без картуза, вкрадчиво говорил что-то приставу и улыбался почтительно. Мосей стоял, переминаясь с ноги на ногу, на нижней ступеньке лестницы и угодливо морщился.
– Ну, отпирай, Стоднев, - приказал пристав с веселой издевкой.
– Ключи от рая, оказывается, в твоих руках. Вяжешь и разрешаешь грехи. А сколько ты настриг шерсти со своих овец?
– Он хрипло захохотал и обратился к чахоточному чиновнику, который болезненно улыбался: - Этот раскольничий пастырь действует на души мужиков и баб неот-рра-зим-мо - и словом и делом: загоняет в свой рай и мистикой, и логистикой, и рублем, и дубьем. У него все в долгу. Прошлой зимой он крестил в проруби чертову дюжину. На улице мороз в тридцать градусов, а дураки лезли в прорубь нагишом - и мужики и бабы - один за другим.
И - ни черта: ни один не заболел. И это он объявил чудом.
Ловко орудует? Ну, ну, Стоднев, отпирай! Описывать не будем, только взглянем, потом наложим печати на замки и на ставни и поедем к тебе обедать. Без священника неудобно описывать. Завтра учтем, опишем и по акту все твои древности сожжем на костре.
Митрий Степаныч отпер дрожащими руками огромный замок, и все скрылись во тьме прихожей, где опять зазвякал замок и зазвенели ключи.
Паруша безбоязно поднялась на крыльцо. Под ее защитой я тоже вошел в прихожую. Мы остановились у порога и положили три низких поклона.
Как ни страшен был становой, но в моленной он стоял, как чиновник, без картуза и быстро "солил" свое лицо и грудь щепотью. Голова у чиновника стала маленькой и совсем лысой. Я понял, что пристав чувствует себя здесь неловко, что он боится кричать и вольничать перед иконами, налоем и высоким подсвечником с гроздьями огарков и оглядывает их смущенно и робко. Становой говорил вполголоса, явно стесняясь обилия образов со строгими ликами:
– Пойми, Стоднев, это не от меня зависит. Строжайшее распоряжение губернатора, а над губернатором - государь император. По докладу обер-прокурора святейшего синода последовало высочайшее повеление закрыть все моленные, изъять все старообрядческие иконы и книги и уничтожить.
Митрий Степаныч надорванным голосом, как-то необычайно жалобно упрашивал пристава, вытягивая шею то к нему, то к чиновнику:
– Как же уничтожить-то? Жечь-то как же, господа?
Ведь это святыня глубокой древности, неоценимая драгоценность. Тут все подлинное. Великие мастера писали - есть от царствования Иоанна Грозного. А книги - печати Михаила Федоровича и Алексея Михайловича. Хранили их из рода в род. Как же эту святыню-то жечь? Это уму непостижимо. От этого смута будет. Ведь это значит - жечь живьем. Пощадите, господа!
– Не могу, Стоднев, - строго отозвался пристав сдавленным хрипом.
– Не в моей власти.
У Митрия Степаныча затрясся подбородок.
Чиновник подошел к передней стене, сплошь заставленной иконами, и стал внимательно рассматривать их. Сквозь закрытые железные ставни пробивались солнечные нити, но и в полусумраке лики святых пристально и угрожающе смотрели на нас огромными глазами, словно осуждали за дерзкое нарушение священной тишины и покоя.
Митрий Степаныч отвел в сторону пристава и что-то прошептал на ухо. Пристав погладил усы, усмехнулся, подозрительно взглянул на чиновника и резко повернулся назад.
– Что другое, Стоднев, а не это... Своя голова стоит мне дороже.
Чиновник рассматривал иконы не отрываясь и на одной богородице совсем забылся. И когда позвал его пристав, он неохотно отошел от нее и с непонятным волнением шлепнул себя портфелем по бедру.
– Замечательное письмо! Это же музейные редкости.
Как же можно уничтожать? Надо обязательно сохранить кое-что. Я возбужу ходатайство.
Митрий Степаныч встрепенулся и низко поклонился чиновнику.
– Униженно молю вас - пощадите наши древности! Их надо искать по России днем с огнем. Прадеды наши охраняли их пуще жизни.
Пристав повернулся к выходу и в первый раз громко приказал:
– Довольно. Вы можете делать что угодно, Николай Иванович, а я обязан выполнить предписание. Приготовьте сургуч и печать.
Он выпучил глаза на Парушу и схватился за усы.
– А тебе что здесь нужно, бабушка? Кто ты такая?
Паруша без всякой боязни сурово осадила его:
– Ты на меня, батюшка, не кричи. Я не слуга тебе: я сама себе хозяйка. И пришла не к тебе, а в свой дом.
– Этот дом теперь не ваш. Теперь здесь распоряжаюсь только я. Ну-ка, долой отсюда! Этот дом мы запечатаем.