Повесть о детстве
Шрифт:
– Мужик без волков не живет. Привыкай с волками дело иметь. Так вот: рубим мы с тятькой хворост, вдруг...
– Кузярь изобразил испуг и изумление на лице, глаза округлились и заблестели.
– Вдруг бежит на нас сучнища серая, лохматая, пасть на аршин разинула, зубы как грабли, а язык болтается, как помело. За ней целая свора волков - прямо с нашу лошадь. Ну, думаю, шабаш: слопают черти...
Я Хорошо знаю, что Кузярь врет, но рассказывает он так увлекательно, что мне хотелось верить ему. Наумка же принимал его ложь за чистую монету и стоял ни живой ни мертвый. Но Кузярь портит свой рассказ нелепым преувеличением: он храбро хватает хворостину, бежит навстречу сучнище и всовывает ей
Я смеялся над этой небылицей в лицах и изобличал его вранье. Но он нисколько не обижался и задорно обрывал разговор:
– Я еще не такую небыль умею выдумать. Вот вы сумейте на людей страх нагнать... Черта с два!..
Он был хороший, интересный товарищ, но беспокойный изобретатель всяких опасных проказ. В эти праздные дни он здесь, на пруду, подговорил нас разбить камнями замок на цепочке, которой прикована была лодчонка к столбику.
Лодку мы столкнули в воду, и она поплыла от берега на середину пруда.
– Ребята!
– в страхе прошептал он и сделал вид, что замер от отчаяния.
– Ребята, спасайся!.. Мельник и засыпка с кольями бегут.
И со всех ног пустился бежать. Мы с Наумкой, ошарашенные его ужасом, зайцами бросились в чащу ольхи. Остановились мы только тогда, когда Кузярь захохотал позади и начал издеваться над нами:
– Эй, вы! Куда вас черти гонят? Там вас еще собаками затравят. С вами, дураками, и в капкан попадешь: их тут расставлено пропасть.
Он нас и тут одурачил: никаких капканов мы не заметили, хотя пробирались с большой осторожностью. Встретил он нас презрительным смехом.
– С вами, баранами, и возиться-то скучно: больно уж верите. Вы не верьте, а сами меня обманите. Тогда у нас и драка будет.
В другой раз он взволнованно рассказывал нам, как удалось ему увидеть у знахарки Лущонки коровий хвост и как она верхом на этом своем хвосте летала по избе, а потом юркнула в печную трубу. Чтобы не пустить ее обратно, он пробрался к ней в избу, закрыл вьюшки в грубе и закрестил заслонку. Когда она прилетела домой, в трубу уже не могла попасть и заметалась над крышей, как сычиха. Потом ударилась об землю, обратилась в свинью и начала рыть землю под секями. Он и миггуть не успел, как она исчезла в норе. Я не поверил ему, но рассказ захватил меня. Мне даже показалось, что он сам верил в свою выдумку, потому что глаза у него горели, лицо раскраснелось и голосишко дрожал от возбужденпя.
– Ты врешь, Кузярь.
– возмутился я.
– Лушонка в моленную ходит. На ней - крест. Она всех с молитвой лечит.
– Я вру?
– взьярился он и шагнул ко мне с сжатыми кулаками.
– Врешь. Ты лучше покажи, какой у нее хвост-то. Пойдем к ней. Я войду, помолюсь и скажу: вот Кузярь хвост у тебя увидел, бабушка Лукерья, а я знаю - врет он.
Эта знахарка Лукерья жила в нижнем порядке, за крашенинниками, в маленькой мазанке со слепыми окошечками.
Старушка ока низенькая, сгорбленная, тихая, робкая, а с детишками ласковая. Она не раз при мне приходила к больной бабушке Наталье, поила ее какими-то травами и говорила с ней печальным дрожащим голосом. Прежде чем дать питье, она ставила кувшинчик на стол перед иконами и долго молилась. И никогда не забывала погладить меня по голове и похвалить за звонкий голосок, который трогал ее в моленной. Мне очень она нравилась своей печалью в лице и добрым, нежным голосом. Клевета Кузяря разозлила меня не во время его рассказа (я слушал его разинув рот), а в тот момент, когда он нагло хотел наскочить на меня. Я прижал его к стенке своим решением пойти вместе
с ним к Лущонке, Он опешил, но самолюбие взяло верх, и он вызывающе крикнул:
– Пойдем! Ты, Наумка, свидетель.
Он пошел решительно и смело. Но у самой избушки остановился и с кривою усмешкой заявил:
– Не пойду. Она - ведьма: у нее - нечистая сила. Пропадешь ни за что.
Я не мог перенести этого вероломства и схватил его за грудки.
– Ты - врун, охальник. Не забудь, как я тебя тузил за тетю Машу. И трус ты: стыдно на глаза попасть баушке Лукерье. А я пойду.
Он рванулся от меня, но я так крепко вцепился в его рубашку, что разорвал ее до самого пупка. Впервые я увидел его униженным и жалким. Он растерянно посмотрел на рубашку, на голое свое тело и тихо заплакал.
– Ведь у меня одна она, чистая рубашка-то...
Я еще кипятился:
– А ты не охаль людей. Вот и нарвался.
Он сел на траву и с застывшими глазами, полными слез, раскачивался и бормотал:
– Да я ведь нарочно... Аль я вправду болтал? А ты меня за грудки... мне сейчас и домой не показывайся: мамка без памяти упадет.
– А зачем врал?
– уже с участием упрекнул я его.
– Ты же сам сказал: ежели не поверю - драка будет.
Мне стало жалко его, и я стоял перед ним сконфуженный и виноватый. Наумка стоял поодаль и улыбался.
Он всегда старался быть в стороне в опасные минуты: и в играх и в дружбе был начеку и шагал как будто ощупью.
Он и сейчас был равнодушен и к Кузярю и ко мне и посвоему ликовал: он ничем не пострадал в этой истории.
XXXII
Дед и бабушка в эти пасхальные дни грелись на солнышке. Он - в суконной поддевке и в картузе, надвинутом на брови, она - в кубовом платке, в синей китайке с оловянными пуговками на золотисто-желтой прокладке от груди до подола. Они шли к амбарам, где собирались старики и старухи, и рассаживались на бревнах, старики - отдельно, старухи - отдельно, и мирно говорили о домашних делах.
Отец и мать с утра уходили в гости и пропадали там до вечера.
Как-то я с ними пошел к бабушке Наталье. Они похристосовались с нею, уже полумертвой, принесли ей крашеных яиц и лапшевник, посидели немножко и ушли: отец не любил бабушку и, скучая, молчал, пока мать ухаживала за нею. Я остался у ней и слушал ее бессвязные, но радостные слова. Чудилось, что она, умирая, пела какую-то свою песню слабеньким голосом:
– Вот и слава богу, дожила до светлых дней. Я окошечко подымаю - с улицы-то дух идет вольготный. Солнышком, травкой, речкой пахнет... Подойду к окошечку, а меня солнышко-то теплышком нежит. Ух, как хорошо колоколато звонят!.. Я вот утром-то вместе с касаточками солнышко встречаю. Касаточки-то веселые, как девчатки... говорят, говорят, смеются, и мимо окошечка-то так и летают, и все норовят поближе ко мне... Крылышками-то чуть-чуть по лицу не гладят. Краше да милее касаточки и птички нет. Выведи ты меня, Феденька, на завалинку, на солнышко: больно уж хочется на воздухе побыть. Кругом - небеса, зелень, а земля-то дышит, улыбается... Вся она как молошная. Возьми ты ключик у меня под подушкой, открой сундук да вынь мне китайку, платок с огурцами да коты... А я наряжусь и в гости к весне пойду... И пропою: "Воскресения день..."
Я помог ей одеться, подал клюшку, и она, вся высохшая, с трудом вышла на улицу. Села на завалинку и, улыбаясь и жмурясь, подняла лицо к солнцу. Пологий спуск к речке, бархатно-зеленый, переливался одуванчиками. Пахло молоденькой мятой - она, вероятно, росла где-то рядом. Было тепло, мягко, и все, на что ни посмотришь, сияло золотом.
Воздух пел колокольным звоном. Речка налево от избы Потапа играла вспышками солнца на перекатах, а ближе, под высоким яром, голубела небом и струилась отражениями прибрежной лозы и глинистых оползней.