Повесть о двух сестрах и о волшебной стране Мерце
Шрифт:
— Голубчики мои, что ж это случилось-то? — взывала чужая няня, пытаясь схватить кого-нибудь из бегущих.
Какая-то женщина в платке остановилась. Лицо у нее было белое. Она, задыхаясь, сказала:
— На Ходынке… народу подавило… не счесть! На телегах везут…
Маша и Лена громко закричали. Они вспомнили про нюгу. Нюга ушла на Ходынку. Они кинулись домой, в кухню. Но мамы на кухне уже не было. Мама стояла в передней, а с нею стояла фельдшерица из папиной больницы. Она что-то быстро рассказывала маме, и дети слышали, как мама охнула:
— Боже мой!
— Нюга, нюга! — крикнули обе девочки вместе и громко, отчаянно зарыдали. — Мама, где нюга, что с ней?
— Ничего, ничего, детки, няня придет, — сказала мама, и дети увидели, как трясутся у нее губы.
Фельдшерица пришла передать маме, что доктор не сможет вернуться ни к обеду, ни к вечеру, ни на ночь. Телефонов в то время в квартирах еще не было, и спешные
— Плохо началось новое царствование, — тихо сказала мама.
Лишь годы спустя узнали Маша и Лена, что произошло в этот день на Ходынском поле. В старину был обычай — короновать на царство каждого нового царя в Москве. Новый царь, Николай II, живший всегда в Петербурге, тоже приехал на свою коронацию в Москву. Народу были обещаны в этот день подарки и угощение. Но никто не позаботился о приглашенном народе.
На Ходынском поле были наскоро, где попало, нагромождены столы и будки; место было не подходящее для большого скопления народа — сразу за столами находились ямы, рытвины и овраги. Никто не наблюдал за порядком, не указывал людям, как и куда пройти, откуда выбраться. Когда люди, много людей — сотни тысяч живших в Москве и под Москвой бедняков и любопытных, — пришли на Ходынку, им стало тесно. Поднялась суматоха, а люди все напирали и напирали. Пришедшие теснились к выходу и падали в ямы и овраги, на них валились другие, и многих задавило насмерть. А царь в это время пировал у немецкого посланника. И на другой день уехал из Москвы…
Маше и Лене показалось, что в квартире их стало совсем темно. Они забрались на подоконник и глядели на улицу, не покажется ли их старая бедная нюга. Но все не было знакомой фигуры на улице. Как же вздрогнули и закричали от радости дети, когда сзади них, из полутемной столовой, донесся приглушенный знакомый, но такой странный, жалостливый, не похожий на нюгин голос:
— Барыня, голубушка!
Мама и няня стояли обнявшись и плакали. С морщинистого лица няни текли скупые, редкие слезы, она прятала глаза от детей, ее старые губы были поджаты с тяжелой и горькой обидой. Потом они обе стерли слезы. Няня вымыла лицо под краном. Ее седые жидкие волосы, которые она намазала ради праздника репейным маслом, были растрепаны, новая кофта разорвана и перепачкана. А на столе, увязанные в салфетку, лежали смятые стручки и пряники и стояла кружка с царским вензелем и короной.
Никогда еще не любили дети так свою старую нюгу, как в этот вечер, когда увидели ее в слезах. Маша, наплакавшись, взяла тетрадку. Она забилась в угол. Но ей все время мешали. Она говорила: «Уйдите!», затыкала уши и грызла карандаш. В этот вечер она написала стихотворение.
БОГАТСТВО В каком-то царстве царевич жил, Богат и скуп он очень был. Бывало, нищенка придет, А он в тюрьму ее запрет. Народ был очень рад, Что царевич был богат. Но за скупость-то куда, Народу страшная беда. А царевич рос да рос. Наконец совсем подрос. Отец его благословил И на трон посадил. Тут суматоха началась! От царевичиных проказ Просто некуда спастись, И волненья начались. Царь Григорий злей да злей Становился. «Поскорей, — Люди говорили меж собой, — Царь устроил с нами бой». Воевода знал отлично, Что ведь это неприлично С своим народом воевать. Стал дружине всей шептать, Чтоб с народом помирились. Воеводы согласились, В руки взяли саблю и разом На царя напали и сразу, Царя с конем его убили, Его богатства поделили ИГлава пятнадцатая. Где засияла Мерца
Пришла наконец пора, когда, по примеру прошлых лет, доктор нанял для семьи дачу в Пушкине. Все принялись за укладку. Пришли два незнакомых человека в парусиновых блузах и привезли с собой кучу рогожи, соломы, веревок и ящиков. Они начали увязывать в солому и покрывать рогожей разную необходимую для дачи мебель. Потом очередь дошла до кухонной и столовой посуды. Ее нужно было уложить в ящики.
Дети тоже помогали заворачивать тарелки в старые газеты и накладывать их одну на другую.
Няня укладывала свои пожитки в подушку. Была у нее одна такая огромная двухцветная (красная с розовым) наволочка, которую она, вопреки всякой очевидности, называла подушкой, и в эту наволочку она укладывала решительно все: во-первых, настоящую пуховую подушку, точнее — думку в пол-аршина длины; во-вторых, ситцевые рубахи и прочие бельевые принадлежности; в-третьих, большую жестянку из-под печенья, где хранилось множество катушек, иголок, булавок, пуговиц, крючков и петель; в-четвертых, мотки шерсти с начатыми на спицах чулками; в-пятых… Но всего не перечесть! Нянина «подушка» раздувалась в целую гору, и мама смотрела на нее с затаенным ужасом.
Сестры уложили свои любимые книги и игрушки. Только новую тетрадь Маша никуда не укладывала, а держала при себе, с карандашом, привязанным к ней ленточкой. В эту тетрадь она решила записывать путевые впечатления.
Наступил день отъезда. Дети проснулись в шесть часов утра от топанья чьих-то грузных копыт. Няня тотчас же подняла шторы и разрешила детям встать. В окно они увидели синий огромный фургон с надписью «Третьяков». Такие фургоны, называвшиеся раньше «фурами», вывелись из употребления, а раньше ни одна весна в Москве не обходилась без этих синих гигантов на улице, напоминавших о переезде на дачу. В фуру были впряжены два рослых, выхоленных коня-тяжеловоза, переступавших время от времени с ноги на ногу. Особенностью этих грузных, но удивительно добрых коней, как у всех лошадей породы першеронов, было то, что их ноги, словно отлитые из чугуна, у копыт заросли целою копною пышных, густых волос. Маша и Лена были большими лошадницами, а потому тотчас же попросили позволения дать коням по куску сахара. Им дали сахара и разрешили смотреть, как кучер протянет его на ладони коням. Между тем кухонная дверь была открыта настежь. Дюжие парни, приехавшие с фурой, быстро выносили уложенную мебель и ящики — той другое со сказочной быстротой исчезало в глубине фуры. Отчаянно заливался пес Полкан из своей конуры. Он знал, что его тоже возьмут на дачу, и ждал, когда снимут с него цепь и позволят бежать за фурой. Наконец фургон наполнился вещами, вход в него был затянут парусиной; фургон обвязали веревками. Парни вскочили на козлы, хлопнули бичом, и рослые лошади медленно выехали на улицу, сопровождаемые неистовым лаем и прыжками Полкана.
Предстояло провести в наполовину опустевшей квартире еще полдня. Скучно прошло это время. Обед был на скорую руку и невкусный; ничего не делалось спокойно; часы, как назло, ужасно медлили. Маша и Лена обежали весь дворик и палисадник, прощаясь с соседями, соседской прислугой и детьми.
В половине пятого поехали на вокзал, взяли билеты и уселись в поезд. Ехать было больше часа, мимо густых сосновых лесов, зеленых лужаек, подмосковных дач. Платформы были уже усеяны веселыми гуляющими дачниками. Одна остановка, две, три… Сколько их! Вот наконец милое, знакомое Пушкино! Вот папа высунулся из окна и, улыбаясь, кивает кому-то головой. Седой носильщик подходит к окну, снимая фуражку, и забирает их вещи; они ведь старые знакомые — в прошлом году летом доктор вылечил его больную жену.
Няня с мамой поехали вперед, а дети с отцом пошли пешочком; вечереющий нежный воздух был напоен запахом лип и молодых березок. Кухарка с утра уже на даче; она принимала вещи с фуры и приводила все в порядок. И Полкан был на даче. Он носился по саду и лаял на бабочек. А сад был большой, целых полторы десятины. Местами он зарос и забурьянел, вокруг террасы его расчистили; на клумбах зеленела цветочная рассада, скамейки были заново покрашены. Внизу, у речки, росли орешник, кусты крыжовника и смородины. Но лучше всего были все-таки сосны и ели, стройно стоявшие вокруг дачи и красневшие своими бурыми стволами. Когда стемнело, на террасе запел самовар, а в саду тихо-тихо загукал, словно в ручейке заполоскался, нежный и робкий подмосковный соловей.