Повесть о хлорелле
Шрифт:
— И это неверно, — сухо произнес ученый.
— Мы поговорим об этом после обеда, — примирительно предложил сын, — согласны, папаша Каминский?
Подкупающие манеры молодого человека и его взгляд, исполненный трогательного расположения к гостю, тронули сердце Каминского, он принял сторону сына и с жестом недовольства отвернулся от отца. Анна Ильинична, которая с нетерпением ждала конца разговора, хотела что-то сказать, но Арон Вульфович опередил ее:
— Повезло тебе, Анна, с сыном. — Он многозначительно поднял указательный палец кверху и повторил: — Очень повезло.
Она искоса взглянула на сына и холодно
— Ему больше повезло с матерью… Довольно стрекотать, будем обедать.
Это значило, что, согласно обеденному ритуалу, за столом должно наступить молчание.
— Погоди, мамочка! — вскочив с места и потянув за руку своего соседа, попросила дочь. — Позвольте, Арон Вульфович, представить вам: мой друг Лев Яковлевич Золотарев, ихтиолог по профессии и призванию. Полюбите его, он этого стоит.
Каминский встал, любезно поклонился и крепко пожал руку молодому человеку. Он скользнул взглядом в сторону профессора и его жены, но оба, занятые делом, этого не заметили. Ученый засовывал салфетку за воротник и недоумевал, почему она сегодня не держится там, где всегда так хорошо держалась, а жена с увлечением расставляла тарелки и раскладывала салфетки.
— Я много слышал о вас хорошего, — непринужденно, но с достоинством произнес молодой человек, — Юлия любит вас, значит, буду любить и я…
— Спасибо, — невольно поддавшись его тону, сердечно ответил Каминский.
— Хотя у нас с вами разные специальности, — с тем же уверенным спокойствием продолжал молодой человек, — мне кажется, что нам будет интересно.
Он учтиво поклонился и отошел.
Подали обед, и все сразу умолкли. Бесшумно вносили и уносили блюда, обеденный порядок, освященный временем, ничем но нарушался.
Каждый был занят собой, только хозяйка дома думала обо всех, о своих и чужих, а забот у нее было много. У сына с некоторых пор появилась привычка — катать хлебные шарики во время еды. Он и сам этой привычке но рад, знает, что отцу она неприятна, и благодарен матери, когда она останавливает его. Дочь и за едой не очень-то спокойна. Вынужденная молчать, она бросает многозначительные взгляды на Льва Яковлевича, чему-то усмехается и не замечает, что слишком громко стучит ложкой по тарелке. Муж тоже сегодня неспокоен, он все еще не поладил с салфеткой — она решительно не держится у него… Лев Яковлевич уткнулся в тарелку, низко склонил голову и, вероятно, о чем-то важном задумался. Ей слышатся его слова, сказанные Каминскому: «Юлия любит вас, значит, буду любить и я». Хорошо сказано, умно и тактично… Арон Вульфович как будто расстроен, он, должно быть, уже кое-что понял. От него ничего не скроешь.
Когда убрали со стола, Самсон Данилович побарабанил пальцами по деревянному очешнику, прошелся по комнате и, усевшись около своего друга, сказал:
— Пора тебе начать оседлую жизнь. Что ты бродишь из города в город?
Сочувственный тон не был рассчитан на признательность, в нем отчетливо звучали нотки упрека и неодобрения. Вместо ответа Каминский скорчил унылую мину.
— Кому что нравится, Самсон, — подделываясь под тон друга, проговорил он, — тебя из этого каменного мешка не выкурить, а я бы не стал в нем жить. Ну что тут хорошего? Пять клетушек и крошечная кухонька, окна куцые, в частых переплетах, ни дать ни взять, — девичьи светелки. Уютный полумрак и гробовая тишина. Потолки невысокие, зато стены толстые и выемки
— Ты рассуждаешь, как цыган, — делая вид, что принял эти рассуждения всерьез, укоризненно произнес профессор. — Не нравится тебе такой дом, найди другой. Человек должен жить оседло.
— Не требуй от меня невозможного, — с театральной интонацией и драматическим жестом проговорил Арон Вульфович. — Я на положении беспаспортного, ни один город не окажет мне гостеприимства. Оседлость предполагает свое жилище, а у меня его нет. В лучшем случае я располагаюсь под чужим кровом. Без этой сомнительной оседлости на работу не берут. Скажи мне кто-нибудь, что в Минске или Пинске меня ждет квартира, я поеду туда… Какая цена человеку, не имеющему собственного угла?
Ни комическая мина, ни лукавый огонек в глазах не смогли затмить скорбного звучания голоса. Неуверенный и грустный, он поведал, что не Арон Вульфович, а другие повинны в его блуждании по свету.
— Ты напрасно оставил дом и город после смерти Бэллы, — сказал Свиридов и тут же пожалел, что затронул мучительную для друга тему. Укоризненный взгляд жены запоздал, фразу пришлось докончить: — Я понимаю, тебе было больно, твоя жена была человеком редкой души, но бросить дом и друзей, уехать на целых пять лет было крайне неосмотрительно.
Самсон Данилович хрустнул пальцами — знак его недовольства собой — и виновато взглянул на жену.
— Мне было тогда не до расчетов, — со вздохом произнес Каминский. — Надо иметь мужество вместе с горем хоронить и радости, отказаться от всего, потому что в жизни ничто уже не понадобится.
Разговор принимал невеселый оборот, и хозяйка дома поспешила вмешаться:
— Не сердись на него, Арон, — проговорила она, бросая сочувственный взгляд на гостя и осуждающий — на мужа, — он и сам не рад тому, что сказал. В твоем состоянии я поступила бы так же — бросила бы все и сбежала на край света.
— И я, — горячо поддержала ее дочь, — сломала и сожгла бы все близкое, дорогое и исчезла бы навсегда.
Арон Вульфович причмокнул губами и, растроганный, отвесил девушке поклон.
— Спасибо за сочувствие, но все-таки жечь и ломать не стоит. Не нам, так другим пригодится…
Чтобы прекратить неприятную беседу, профессор взял под руку гостя и увел к себе в кабинет.
В небольшом тесном кабинете, увешанном портретами ученых, уставленном дубовыми книжными шкафами и тяжелыми резными этажерками, друзья сели возле огромного старинного письменного стола и возобновили беседу.
— Знакома тебе эта картина? — указывая в окно, спросил профессор. — Припоминаешь или забыл?
За окном лежал крошечный квадрат, вымощенный каменными плитами и огражденный ветхим забором. За покосившимся сараем была видна улица — унылый ряд деревянных домов. Серые, некрашеные, но с огромными окнами и ставнями, которые служили как бы укором, «куцым окнам в частых переплетах».
— Там прежде стоял дубовый частокол, — указывая на левый угол двора, продолжал профессор, — ты перелезал через него. Отец Бэллы не любил тебя, не называл иначе как шалопаем и уверял, что ты скверно кончишь…