Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова
Шрифт:
Над головой Кольки ольха свесилась, ветерок залетел в ее густоту, и тут кто с кем заговорил — сразу и не поймешь.
— Ну и че ты торопишься? — шепчет ветерок в ольховых листочках. — И куда ж ты торопишься?
— Как куда? — воркочет ручеек меж камешков. — Ясное дело, в Байкал.
— Во дурной-то! — хихикают листочки на ольхе. — Так там же тебе и конец.
— Неправда! — сердито брызгается ручей. — Я стану Байкалом!
— Как это ты станешь Байкалом, когда он уже давно есть, а тебя-то как раз вовсе и не будет? — ехидничает ветерок.
— А вот и нет! А вот и буду! Байкалом!
— Ну совсем глупый! — вздыхает ветерок в ольхе. — Если я ветерок, так я всегда — ветерок. А ты вон только дотудова ручей, а потом тебя вообще нет, потому что там
— Сам такой, — отмахивается брызгами ручей, — и некогда мне с тобой по ерунде лялякать.
— Ага! Схлюздил! — радостно елозится ветерок меж листочков. — Нет, ты постой! Давай на спор! Я долечу до Байкала, а ты, как Байкалом станешь, вякни мне чего-нибудь, а я как услышу тебя, тогда с меня в причет.
— Да если хочешь знать, — отвечает ручеек в захлебе, — когда я Байкалом стану, я тебя вот такусенького в упор видеть не буду. Когда я Байкалом стану, не смогеть тебе меня услышать, ухи полопаются. Потому что там, если хочешь знать, настоящие ветры живут, у них даже имена есть: Баргузин, например, или Култук, или Сарма, с ими и говорить стану. Так что катись колбаской! Не до тебя!
— Подумаешь! — шепчет ветерок в обиде. — Он Байкалом станет! Я, если на то пошло, если б захотел, мог бы Баргузином стать. Тогда б еще посмотрели, у кого ухи полопаются! Только мне ветерком быть шибче нравится, и все тут. Мне нашей пади хватает, я тут всю жись сам по себе, и мне по фигу вылетать на Байкал.
— На Байкал… на Байкал… — без разумения шепчут листочки ольхи.
— Во! И эти задолдонили! — сердится ветерок. — И пошто таки тупые! Да ну вас!
Отшвырнулся ветерок от ольхи так, что она всеми листочками затрепыхалась, и улетел в падь разгонять комаров — тоже очень нужное дело.
Так вот, значит, что! Ручей хочет стать Байкалом! Потому и торопится. Колька вскочил с камня, подобрал сосновую щепку, кинул ее в ручей и по камням поскакал вслед за ней к Байкалу. В одном месте, где берег зеленой полянкой, даже обогнал щепку и потом так и бежал впереди, оглядываясь и рискуя споткнуться и расшибиться, но под мост железнодорожный заскочил первым, а там десяток прыжков — и Байкал, будто специально тихий, ни колышинки, знай себе сверкает на солнце от ног до самого горизонта, где беловатая дымка полосой другой берег перекрыла, отчего так и кажется, что Байкал, будто одеяло громадное, завернулся на небо и запрокинулся над головой. Но на небо заглядываться некогда. Колька рванул один шнурок, другой, оба оборвал, скинул ботинки и даже носки успел скинуть — шагнул в ледяной кипяток ручья, ойкнул громко, тут как раз щепка по лодыжке чиркнула и по крохотным порожкам ручья выкатилась в Байкал, закрутилась… Колька нагнулся и услышал, как ручей по последним камешкам и радостно, и грустно зашуршал: «Приш-ш-шел, приш-ш-шел! Прощ-щ-щай!» «Почему „прощай“?» — удивился Колька и шагнул вслед за щепкой. Ручей так долго бежал к Байкалу, что натаскал длинный язык песка. Слева и справа — синяя темнота глубины, а тут по колено. Еще шаг туда, где щепка, покрутившись, замерла в отдыхе, и вода чуть выше колен, штанины намокли…
— Ты где? — спросил Колька. — Ты уже Байкал, да? Ты уже не можешь говорить? Потому что и мои ухи могут лопнуться, да?
Конечно! Ручей стал Байкалом, и это запросто доказать. Если бы он просто сливался в Байкал, то когда-нибудь Байкал переполнился бы. А он уже сколько лет — и никак! Значит, ручей не прилился, а превратился. И все, кто раньше смотрел, думали, что он просто приливается, а он все время превращается, и, наверное, ему хорошо, хотя когда превращается, о том ничего сказать не может, за чужие ухи боится.
Вот если б он, Колька, так мог — на время, конечно — взять и превратиться в Байкал: лег, раз — и растекся, и чтоб не только в длину, но и в глубину тоже, а потом захотел бы и назад стекся! Назад обязательно. Потому что ему, как тому самому ветерку, тоже нравится жить собой. И жить вообще интересно, и мама, и дядя Саша… Это же надо, как ему повезло с дядей Сашей! Все мальчишки завидуют…
Но Колька не сразу…
— Ты чего на меня косишься, как фриц на «катюшу»?
Присел на корточки. Тут ему Колька и врезал.
— А ты чего к мамке мылишься?
— Честно?
— Ну.
— Мамке не скажешь?
— Не скажу.
— А вот из-за тебя все.
— Как это? — ахнул Колька.
— Да вот так. Папки-то у тебя нету. Факт?
— На войне убили.
— Ну и что? Одного убили, другой должен быть. Потому что неправильно. Без папки.
Колька даже засопел от волнения.
— Присмотрелся, понимаешь, я к тебе, а ты ниче парень. Надо, думаю, стать твоим папкой. Ну, с тобой-то мы договоримся, я мужик-то, сам видишь, нормальный. А с мамкой твоей, скажу тебе, непростое это дело. Тут стратегия нужна. Знаешь, что такое стратегия?
Колька головой замотал, на голос не понадеялся: почему-то иногда противная писклявость прет, хоть ладошкой затыкайся.
— Кузнечика ловил? Ну вот, сам знаешь. Скрадываться надо так, чтоб тень от ладошки раньше на него не упала. Испугается, скок — и нету. Подход к твоей мамке нужен. Давно одни живете. Привыкла. А если я к ней без подходу — хочу, мол, стать папкой для Кольки вашего, дорогая Лизавета Матвеевна, — она гляделками хлоп-хлоп да и скажет: шел бы ты, Александр Демьяныч, по нечетной пути до самой тунели, а то и подальше. Моему Кольке и без папки хорошо. А ведь нехорошо? Ну, не совсем хорошо, так?
Тут Колька насмелился и глянул дяде Саше прямо в глаза. Если б такой папка, это ж вообще!..
— Ну так вот. Значит, разговор наш секретный. Знай сопи себе в обе дырочки и будто ни о чем ни ухом ни рылом, понял?
— Это как — ни ухом?..
— Ну, будто бы ниче не знаешь, ниче не понимаешь и вообще лопух лопухом. А я, думаю, к осени, глядишь, это дело проверну. Тогда мы ей все и расскажем, как мы с тобой загодя сговорились на доброе дело. Давай пять на секрет!
Тут они стукнулись ладошками, как на секрет положено, дядя Саша колькину пятерню всю загреб в кулак — ни один палец не торчал — и сжал до боли, но Колька даже не поморщился.
После того секретного уговора Колька уже не удивлялся, если ему предлагалось покататься на лошади, разобрать винтовку, постоять по стойке «смирно» рядом с часовым у тунели под деревянным грибком и даже — о том и помечтать не смел! — стрельнуть из пулемета на стрельбище! Чего ж удивляться-то, если все эти чудеса проделывает будущий папка? Нормально. Только вот мама иногда вела себя как-то странно. Нет, она не мешала дяде Саше счастливить Кольку, не мешала, но все одно — хмурилась. Думала, наверное, что дядя Саша просто чудачит, и никак не могла догадаться, что он хочет стать папкой. Так уж хотелось ей подсказать, ну совсем невтерпеж. Порой даже злился Колька на мамину недогадливость и рот уже раскрывал, чтоб проболтаться, да вовремя спохватывался, и тогда мама говорила: «Рот закрой, а то шмель залетит и язык прокусит». Шмелей Колька страсть как боялся. В Слюдянке, где они раньше жили, шмелей не бывало… Но там вообще ничего не бывало. Байкал, положим. Вроде бы и совсем недалеко — из окна видать. А много ли раз он бывал на Байкале? Совсем несколько и только с мамой. Чтоб до Байкала дойти, надо через столько железнодорожных путей перетопать, а поезда туда-сюда, туда-сюда, да как засвистят, аж ноги в коленках подгибаются. В этой самой Слюдянке будто вообще жизни не было, а началась она, жизнь, здесь, да еще как началась!