Повесть о несбывшейся любви
Шрифт:
– Скорей! Скорей, милый!
До Макшеева было метров десять. Но то ли этот крик, то ли угрожающий треск под ногами, а может, собственные мысли остановили Демидова, заставили бессознательно лечь на лед. Он лег, растянулся плашмя и ощутил, как больно колотится сердце. «Дурак, и в самом деле чуть не булькнул. А за-ради чего бы?..» И еще ощутил под животом, под грудью, под локтями ужасную бездонную пучину, прикрытую тонкой и хрупкой скорлупкой, услышал, хоть и понимал, что услышать этого нельзя, как тугие струи лижут из-под низу эту скорлупу. «Назад, назад! – стрелял
– Еще маленько придвинься, милый, – прохрипел Макшеев. – Лед сдержит. И брось мне чего-нибудь… Ремень…
– А ведь я это, Денисий.
– О-о-о!
Бессильная ярость, обреченность, предсмертный хрип – все было в этом возгласе Макшеева, разрезавшем стылый воздух. Демидов ясно различил каждый оттенок в его голосе, усмехнулся, опять чувствуя удовлетворение, холодок в своем сердце.
«А может, нахолодало оно сквозь полушубок ото льда?» – явилась вдруг откуда-то к нему непонятная мысль и заставила поморщиться.
Утро занималось по-зимнему трудно и медленно, темнота все больше наливалась синевой и, казалось, не рассасывалась, а плотнела.
Но Демидов все отлично видел в этой предрассветной мгле, различал даже потухающий блеск Макшеевых глаз.
Голова его торчала из полыньи, не очень широкой, но длинной, метров в шесть… Поперек полыньи лежал шест. Макшеев, обессиленный, висел на нем, а тугое сильное течение пыталось оторвать его тело от шеста, уволочь под ледяную корку ногами вперед. «Видно, все же понимал, что, проходя стрежень, может провалиться, взял с собой шест на всякий случай…» – отметил про себя Демидов.
– Павел, Павел! – дважды воскликнул Макшеев. – Погибаю ведь…
Демидов видел, что Макшеев погибает. Павел давно понял, что тут произошло, почему такая длинная полынья. Провалившись, Денис торопливо пытался выползти из полыньи, опираясь на шест, но хрупкий, тонкий лед подламывался и подламывался. Обломки немедленно затягивало под ледяную корку, уносило. Туда же тянуло и самого Макшеева, но он снова вылезал на стылую кромку, и она снова обламывалась. А тело сводило судорогой от холода и страха, силы уходили, и вот уж не хватает, чтобы еще раз лечь грудью на лед. Он висел на шесте крючком, ноги были где-то подо льдом, за них словно кто тянет все сильнее и сильнее и скоро сдернет его со скользкой обмерзшей жердины.
– Ты к кому за помощью-то обращаешься? Ты подумал бы.
– Павел! Павел! Павел!! – В голосе Макшеева была мольба, способная пронять, казалось, и камень.
– Ишь ты! – бросил ему на это Павел зло и насмешливо. – А вот Гринька этак мне выложил недавно: подлюков человечьих с землей наедине надо оставлять. Порядочных-то людей земля любит, а подлюков и сама умеет наказать. И не надобно ей мешать в этом… В этом, говорит, самая справедливая справедливость. А?
– Павел… Поимей человечность!
– Ведь ребенок, а верно рассудил.
– Поимей, говорю…
– А ты имел ее, когда там… в Колмогорово, возле риги молотил меня? Когда самолично в милицию отвез и поджог на меня свалил? Когда с моей невестой
– Я не имел… Я подлый, знаю… Но я ведь и оплатить свою подлость по-всякому пытался. Ты не захотел…
– А человечья подлость разве цену какую имеет? Нет ей цены. Ты это-то понимаешь?
– Не знаю… Не понять мне. Я думал…
– И не за подлость ты расплатиться хотел. Ты от меня избавиться хотел. Потому что боялся.
– Нет, я не боялся. Я знал, что ты не убьешь меня, пальцем не тронешь.
– Это уж врешь.
– Правда, правда. Ну сперва, может, и думал, что… В самом деле боялся, что… Потом понял – нет, не станешь ты…
– Мараться?
– Ага. Неприятно только было, что ты за нами все таскаешься… все рядом.
– Напоминало, что ль, это… об том, когда возле риги…
– Напоминало.
– Пожалел хоть когда об том?
– Что тебя убеждать? Не поверишь.
– Не поверю…
Они, эти два человека, два старика, разговаривали теперь спокойно, будто сидели вечером за самоваром, вспоминали прошлое, пережитое. Если бы кто увидел, услышал – только по отдельным словам мог догадаться, что разговор их необычный какой-то. Да по тем обстоятельствам, в которых они находились: один лежал на льду животом вниз, другой торчал в полынье, повиснув на тонкой жердине.
Но видеть их было некому.
Поговорив, они замолчали. Плечи Макшеева, торчащие над водой, были льдистыми, мохнатая баранья шапка тоже обмерзла недлинными густыми сосульками. Неослабное речное течение все тянуло и тянуло его под лед. Силы Макшеева, видно, покидали, он потихоньку сползал с шеста, плечи его все больше погружались в воду.
– Прощай, Денисий, – сказал Павел. – Сейчас тебя… Последние секунды дыхаешь.
Этот ровный голос, эти безжалостные слова будто вернули Макшеева к действительности, будто помогли до конца осознать то положение, в котором он находился.
– Павел… Павел Григорьевич! – воскликнул он, подвывая по-звериному.
– Ишь ты, и отчество вспомнил.
– Помоги же! Остаток дней буду молиться за тебя! Стелькой выстелюсь, а заслужу прощение твое… за все, за все! Помоги же…
– А как я, если б и захотел? Лед и подо мной лопнет.
– Не лопнет. Выдержит. Ты – худой, легонький.
– Да и сладостно мне на твою гибель глядеть.
– Я тебе деньги обещал… ты не принял. Мало, может? Помоги – все отдам, все…
– А сколько это – все?
– Ну три тыщи… Пять тысяч… Семь! Слышишь, семь!
– Мало. Рискую все же.
В голосе Демидова была насмешка, но Макшеев не заметил ее, не до этого ему было.
– Девять дам, девять! – закричал он, чувствуя, что его вот-вот сорвет с жердины. – Нету больше. Нету!
– Врешь, больше наворовал с Марией. Что ты все набавляешь по две тыщи? Прибавь еще… сразу с пяток.
И тут Макшеев завыл в полный голос, зарыдал, закричал, пропарывая сильно уже засиневший речной простор:
– Сволочь ты! Не человек ты! Все, все, сказал, отдам. И эти пять! И еще… Дом, все манатки продам… И все тебе, тебе. Бери все, подавись. Павел! Люди, люди!