Повесть о полках Богунском и Таращанском
Шрифт:
«Земля нам ридна пахне, и никому мы ни не виддамо. И писня ж що в нас, що в галичан — одинакова. Дуры! Вот дуры!. А таки буде по-нашему: мы на том сталы!»
Щорс сначала слушал скрипку стоя. Музыка ли была так обворожительна и бесконечна или контуженная нога болела, но Щорс прилег на брошенную на седла бурку и, поддаваясь бесконечному очарованию музыки, вдруг как бы опустился в ее прохладные журчащие воды. Батько вошел на цыпочках. Он злился, что чертовы новые сапоги скрипят, сразу присел у входа на походный стул и замер, глядя то на заслушавшегося Щорса,
Наконец скрипач оторвал смычок на тончайшей паутинке звука и опустил скрипку.
Щорс лежал неподвижно, глядя на батька. А батько обернулся к нему и тоже не шевелился. И оба они — суровые бойцы, рубившиеся вот уже несколько дней без устали, — прочли в глазах друг у друга смиренное понимание совсем другого, чем бои, — душевного, человечного и жалостного. Они забыли за время войны о том, что существует для них еще какой-то иной мир, кроме боя, и что они подвержены и другим страстям и чувствам и что бой — только тяжелая необходимость.
А цыган стоял и, щурясь, перебирал струны на скрипке, видимо гордясь успехом своего искусства перед такими людьми, как Щорс и Боженко.
— Что за песня, батько! — сказал Щорс и глубоко вздохнул, как будто он слушал все время, не смея дышать. — Вот так талантище! Да откуда же ты взялся, такое «Лихо»? — подошел он к скрипачу-бойцу и положил ему руку на плечо. — Нет, больше я тебя в бой не пущу. Будешь ты в оркестре. А еще вернее бы тебя отправить сейчас же, без всяких разговоров, в Киев или даже в Москву: пусть бы там послушали тебя великие артисты — нашего таращанского скрипача. Ведь вот каких самородков рождает наша родная земля, за которую мы бьемся.
Лихо весело засмеялся, как будто шутил Щорс, и сел скромно на раскладушку, опустив скрипку к ногам. Но вдруг он вскинулся:
— Дозвольте мне остаться в эскадроне, товарищ Щорс.
— Что ж, оставайся в эскадроне, но только в музыкантской команде. Категорически запрещаю тебе быть в строю. Если хочешь, будь у нас капельмейстером, а потом все-таки надо будет отправить тебя в Москву… Кто же тебя учил?
— О, у меня был хороший учитель — один слепой музыкант в Кишиневе. Он и сейчас там живет. А мне захотелось воевать за свободу, и я ушел с братвой и взял с собой скрипку. Родных у меня вовсе нет, и я с десяти лет играю. Играл всюду: на улице и в ресторанах. Умею играть все: Глинку, Паганини, Шумана, Шуберта, Листа, Дворжака. Все это, что сейчас я играл, — Паганини. Говорят, он тоже был цыган, и это — цыганская песня.
— Сыграй еще, — сказал Щорс. — А впрочем, стой. Чай пить будешь? А то я разбудил папашу, а чаем его не угощаю. Ну, подсаживайся, товарищ Лихо. Это твоя фамилия?
— Нет, моя фамилия Григо. Это уж меня здесь в армии по ослышке перекрестили в «Лихо». Так и пошло.
Юный цыган смутился, не желая признаться в том, что прозвали его бойцы так совсем не по ослышке, а за боевую отвагу.
— Как твоя нога, Николай? — спросил батько, подсаживаясь к столу.
— Да ничего особенного. Перебинтовал туго — и все. Сухожилия целы, растянуты ударом. Немного пухнет. Я ее в краги вправлю — и
— Поспал, поспал-таки. Может, слышно было, как я храпел, с другого составу?
Щорс улыбнулся.
— Ты кушай, кушай, — ухаживал он за батьком, нарезая колбасу.
— «Неаполитанские песни» Паганини, — объявил скрипач.
И опять завороженные бойцы погрузились в мелодию скрипки, как в прохладные голубые волны какого-то неведомого моря.
Батько надвинул шапку потуже на брови, — видно, чтобы слушать сосредоточеннее, и, когда тихонько, на цыпочках, вошел в вагон Калинин, батько погрозил ему пальцем.
Щорс поглядел на батька и подивился еще раз- на своего старика.
Когда умолкла песня, выдержав паузу, батько сказал:
— А що ты думаешь, Микола, чи не можно было б от такою скрипкою ворога зупыныты? Може б, и вин завмер, идолова душа, як ото мы завмираемо?
— Эге, жди, дудки, — отозвался Щорс. — Подлецы ж не воспринимают музыки.
А Лихо сказал, смеясь:
— Мой слепой учитель говорил, что Паганини своей игрой на скрипке смирил напавших на него волков. Где-то шел он в альпийских горах ночью, они ему повстречались на дороге, и целую ночь он играл им, и они стояли и подвывали, не смея напасть на него.
— Ну, так то ж волки. Верно, я тоже об этом где-то читал и слышал. Так то ж волки, а это шакалы.
Батько встал и потрепал Лихо по плечу ласковой рукою, потом уже повернулся к Калинину.
— Ну, докладай, Калинин, теперь: с чем ты явился?
— Бойды ждут тебя париться, папаша.
Щорс расхохотался.
— Вот тебе и на! С легким паром, Василий Назарович. От одного удовольствия к другому. Да где ж это у вас баня объявилась?
— Да то я звелив уси бердичевские бани затопить, которые имеются, — отвечал батько. — Завтра опять у поход; с Киева в бане не мылись.
— Вот это здорово! — отозвался Щорс. — И я, пожалуй, с вами за «легким духом»… А как на позиции, товарищ Калинин?
— Все чисто в порядке, на сорок километров кругом никакого петлюровского дыхания.
— Теперь можно признаться, товарищи, что тут было генеральное сражение, — сказал Щорс, доставая белье из чемодана. — Петлюра теперь не скоро очухается. Имею донесение от конной группы Гребенко, что ими взят Изяславль и бьют они гада у Шепетовки.
— Дак это жаль, — покачал головой батько. — Я ж сам туда нацелил.
— Не уйдет от тебя и Шепетовка; возьми Новоград-Волынский, Василий Назарович, там и будешь формироваться. Сегодня послал я уже сватов до Кочубеев за партизанами. Приехали оттуда, говорят: «Опять набрали хлопцев Кочубеи, и Денис сам до нас собирается».
— Ну, а де ж наши кони?.. Пидсади, Калинин, Миколу, бо вин сегодня нездужа.
Щорс уже две недели, от самого Киева, провел на броневиках и, как сам выражался, был похож на трубочиста — от пороховой гари, в особенности за последние два дня бердичевских боев, когда им было выпущено в общей численности до тысячи снарядов.