Повесть о пустяках
Шрифт:
КОНФЕРАНСЬЕ: А потому-с, что у вас во рту каша.
ГОЛОС: Сволочь!
ВТОРОЙ ГОЛОС: Недопустимо так с товарищем конферансье колбаситься! Чего пристал?
КОНФЕРАНСЬЕ: Не беспокойтесь, гражданин, мы привыкши, такая наша профессия — конферансье. Следующий номер программы: «Зеркало девственности»…
ТРЕТИЙ ГОЛОС: Саша, милый, пойми: я пью, потому что мне в душу наплевали…
ЧЕТВЕРТЫЙ ГОЛОС (шепотом): Не все люди спасутся. Наступит страшный час, пшеница будет отделена от плевел, овцы от козлов, праведные от злых… Соберут ангелы из Царства Его все соблазны и делающих беззаконие и ввергнут в пещь дьявола, где будет плач и зубовный скрежет. Пойдут грешные
И вот снова на эстраду выступает гармонист Ванька Жерихов со своим ансамблем. Ванька Жерихов стрижен в скобку, на шее вздувается огромный кадык. И снова танцор Еремейка по прозвищу Осьминог отбивает каблуками смазных сапогов русскую, бьет ладонями по коленам и по подошвам, плывет неслышно вприсядку, крутит волчка на одной ноге. И запевало Федя Пахоруков покрывает гармонистов звенящим тенором, свистун Веревкин свистит в два пальца Соловьем-Разбойником, в табачном дыму синеют поддевки…
Осушая бутылку за бутылкой, Коленька Хохлов с командармом Билибиным, которому стукнуло 22 года, говорят о стихах и о живописи, а также о девочках — о девочках дольше всего. И снова зацветают бумажные цветы, золотая фольга, лиловый анилин, и на шестом году революции лохматый рабфаковец роняет голову на локоть, чтобы плакать навзрыд от смутного сознания непоправимости жизни… Зима ли, лето ли — московская ночь подобна пустыне.
— Не всякий говорящий мне: Господи, Господи, но исполняющий волю Отца Моего Небесного… Истинно говорю вам — не знаю вас… Примите предостережение, милый товарищ, готовьтесь к сретению Господа Бога вашего, дабы не погибнуть окончательно и бесповоротно… Еще парочку пивка с горошком, гражданин услужающий!
— Сашка, подлец, дорогуша, мне в душу нахамили, сукин ты сын, вот я и гуляю…
Дребезжит посуда. Голубой тюль упирается в потолок. Конферансье икает, в руках у него бутылка. Голубой потолок, голубые стены, голубой смокинг у конферансье. Голубой оазис в черной пустыне ночи.
Арбат безмолвствует. У подножья памятника Гоголю дремлют бездомные старики, песчинки классово чуждой психологии. Зимой — там же — они замерзнут.
9
Но все это теперь уже несущественно и с каждой строкой утрачивает интерес. Коленька Хохлов сыграл свою роль в повести, не совсем заслуженно удерживая на себе столько внимания. Роль его сыграна, и теперь он уступает свое место другим. Повесть течет по соседству с событиями, огромными по объему, по глубине, по трагизму, по выводам, — они совершаются как бы в соседней комнате, ключ в которую потерян, и только дверная скважина осталась открытой. Через эту скважину иногда доносятся голоса, крики, малоразборчивые, отрывистые звуки, иногда сверкнет ослепляющий свет, долетит холод полярных ветров, горячее дыхание пожаров. Там, за дверной скважиной, может быть, даже не комната, там, судя по отрывкам подсмотренного и подслушанного, можно подозревать существование мира во всей его сложности; там происходят романы — события величественные, значение которых неизмеримо. Здесь же протекает случайная повесть, рябь по воде. Человек стоит во дворе шестиэтажного дома, во дворе, называемом к «колодцем». С четырех сторон подымаются стены в оконных квадратах. Стены в оконных квадратах напоминают затасканную клетчатую скатерть. В доме, за окнами, — сотни жильцов, десятки тысяч ударов сердец в минуту… Человек, стоящий в колодце, смотрит на все четыре стороны, на мутные стекла окон, видит одинокого голубя, спящего на кухонном ящике, видит простыню с желтым, нечистоплотным пятном, вывешенную за окно, видит опухшее, водянистое небо, слышит лязг кровельного железа и легкий свист сквозняка в подворотне…
Коленька Хохлов уже больше года безвыездно проживает в Москве. Он пишет картины для Совнаркома, для Коминтерна, для Музея Революции и Музея Красной Армии, расписывает стены Дворцов Труда, исполняет рисунки почтовых марок и денежных знаков. Кажется, он живет не один: говорят, в Доме Советов, в соседней комнате, поселилась… тут начинаются разногласия, до Питера доходят разноречивые слухи: одни утверждают, что Коленька снова спутался с какой-то актрисой, молоденькой, довольно симпатичной, но глупенькой; другие говорят, со слов очевидцев, будто она не актриса, а машинистка, обыкновенная советская барышня с очень красивым бюстом, но, к сожалению, слишком кичится связью со знаменитым
— Слыхали, Хохлову крышка?
— Ахупе?
— Вставили штопор.
— Сразу вставили или медленно ввинчивали?
— Мир непрочен. О, слава, это ты!
— Птичка какает на ветке, баба ходит спать в овин, так позвольте вас поздравить со днем ваших именин!
— Говорят — зарвался.
— И зачем лез? Кто его за язык тянул? Никакого чувства меры!
Но неожиданно промелькнуло в газетах сообщение о новых заказах для Коленьки. В той же заметке называли его «Давидом русской революции». Можно ли, однако, проверить слухи, доходящие невесть откуда? Петербург далеко отстоит от Москвы: их разделяет более 600 верст. Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем петербуржцу попасть в московский поезд… Известно лишь одно: люди стареют не только на годы, люди стареют на события, на пространства, на города. Коленька Хохлов постарел на Петербург, на Питер; Петербург отложился пластом, как любовь, как болезнь, как возраст… Коленька сыграл свою роль в повести, и теперь, под занавес, на первый план выступает Семка Розенблат.
10
Берлин, огни, нахтлокали, Луна-Парк, девальвация… Занятнее всего — девальвация. Семка Розенблат быстро осваивается за границей, разбирается в кулисных сложностях, заводит необходимые знакомства, умело ими пользуется, и, когда после пятимесячного отсутствия возвращается в Москву, в Кремле встречают его как победителя. У вокзала ждет автомобиль наркома финансов. Розенблат, не заезжая домой, спешит к наркому и делает свой первый доклад. Нарком удовлетворен целиком и полностью, поздравляет Розенблата с достигнутыми успехами и везет его на чрезвычайное заседание Совнаркома в Кремль, где Розенблат знакомит собравшихся с дальнейшими своими планами. Наркомы довольны. Семка Розенблат угощает их заграничными сигарами и заграничными анекдотами.
Из Кремля усталый Розенблат стремится домой. Он наряжается в заграничную шелковую пижаму и с пакетом в руках идет в комнату квартирной хозяйки.
— Это для вас, — говорит он, подавая пакет.
Евлампия Ивановна Райхман всплескивает руками: в пакете находит она шелковые чулки, шелковое белье, кружевной пеньюар с голубыми перьями из «Maison de Blanc» [16] и лакированные туфли от Рауля.
— Примерьте, пожалуйста, мадам Райхман, я покурю в коридоре.
16
«Дом Бланка» (фр.).
Евлампия Ивановна Райхман, сорокалетняя вдова, носит свои груди, как генерал — эполеты: годы военного коммунизма не отразились на ее полноте. Надев заграничные шелка, Евлампия Ивановна приоткрывает дверь. Кружевной пеньюар прозрачен. На блеск чулок наплывает розовая тяжесть наготы. Семка Розенблат шепчет слова восхищения и входит в комнату.
— Вы безумец, мосье Розенблат! Что вы делаете?
— Ничего особенного.
— Вы рвете кружево! Перестаньте!
— Не кобеньтесь, мадам Райхман: это старо!
— Каждая порядочная вдова должна сначала сопротивляться, — возражает Евлампия Ивановна Райхман.
Поднявшись с постели и оправив шелковую пижаму, Семка Розенблат обращается к Евлампии Ивановне с такими словами:
— Мадам Райхман, — говорит он, — во-первых, завтра же вы будете иметь настоящий цветочный одеколон. Я подарил вам какое-то шелковое то да се, а вы легли со мной на кровать. Симпатичный товарообмен. Только прошу вас на дальше: пожалуйста, не амикошонствовать. Вы меня вполне устраиваете как женщина, хотя и годитесь в мамаши, но я честный и открытый человек, и вот что я вам скажу: я буду иметь любовниц. Мне нужны любовницы, как вам нужна хлебная карточка. Зарубите это себе, Евлампия Ивановна, если вы не хотите остаться одна, как перстень. Вы меня понимаете?