Повесть о смерти
Шрифт:
Закуска в карете была, по его словам, не серьезным делом: главная еда была на станциях. Тятенька первым делом спрашивал трактирщика, есть ли баранина. Если была, то сам жарил шашлык, в ту пору еще мало известный за пределами Кавказа. Вертел над огнем мясо на железном пруте, говорил какие-то армянские или грузинские слова и давал пояснения обступавшим его людям. Когда же баранины не оказывалось, то с видом величайшего презрения спрашивал, что есть, действительно ли яйца свежие, действительно ли будет курица, а не старый петух. Выслушав с самым недоверчивым выражением клятвенные заверения — всё самого лучшего качества, — заказывал обед. Если ждать приходилось долго и если содержатель трактира был
— Да ты ведь, пане Яне, не монах, а фармазон, да еще вьюнош, — говорил, оправдываясь Тятенька. — Владимир Красное Солнышко, на что уж праведный человек, а был в молодости, как говорит современник, «несыт блуда». Что ж тут худого?
Еще неприятнее было то, что в лавках Виер отсчитывал ему половину истраченных денег. Этого Тятенька и вообще не любил, а тут платил мальчишка, у которого и денег, по-видимому, было совсем мало, хотя он путешествовал на счет иностранной фирмы.
— Да почему же половину! Чи не сором тоби, вацпане? Что-ж, ты и за Лильку хочешь платить! Треть, так и быть, возьму, а больше не возьму!
— Дамы не платят.
Вернувшись в гостиницу, Тятенька выгружал еду, доставал бутылки, — при этом не то декламировал, не то пел: «Да. он бочку берет вина под пазуху, — Да другую сороков-
ку под другую, — Да и третыо-то бочку да ногой катит…» Затем страшным голосом звал Лилю: «Ах, несчастная девчонка!..».
Лиля в своей комнате мылась с головы до ног, тщательно себя совершенствовала перед зеркалом и переодевалась. Она взяла с собой три дорожных платья, хотя Ольга Ивановна говорила, что и двух вполне достаточно. Но шубка была в дороге только одна. Мать настояла на том, чтобы вторую, лучшую, спрятать в сундук, для Петербурга. Между тем Лиля чувствовала, что Петербург ничто в сравнении с этим волшебным путешествием. Когда она, наконец, входила в комнату мужчин, там уже стояли на столе самовар, бутылки и невообразимое количество еды.
— Ну-с, задавим буканда. Пообедаем не «cito», но «jucunde», — говорил Тятенька.
И тотчас становилось еще гораздо веселее. За закуской он доказывал что русская водка самая лучшая в мире: «даже ваша, польская, хоть и хороша, да хуже, это, пане Яне, надо признать». За венгерским говорил: «Поляк, венгер то братанки — так до шабли, як до шклянки». Случалось, тайно отдавал хозяину остудить бутылку взятого из Киева шампанского; при ее появлении он наслаждался эффектом и, наливая вина Лиле, сообщал, что, по словам маркизы Помпадур, шампанское — единственное вино, которое хорошенькая женщина может пить, не становясь некрасивой.
— А впрочем, ты, Лилька, и ведать не ведаешь, какая такая маркиза Помпадур.
— Ну, вот еще! — возмущенно отвечала Лиля. — Она была любовницей…
— Не смей говорить такие слова! Фавориткой.
— Фавориткой одного французского короля.
— То-то. И вообще не смей у меня пакостить.
— Это значит: «говорить дерзости»? Вот нарочно возьму и буду пакостить.
— Не смеешь! Я теперь над тобой полный властелин. Как царь Алексей Михайлович, я «земель восточных, западных и северных отчич и дедич».
Ложился спать Тятенька рано и, к досаде Лили, заставлял ложиться Виера.
— А то шановний добродий меня разбудит, у меня очень чуткий сон, — говорил Тятенька, которого не могло бы разбудить сражение под окнами его комнаты. Его опыт говорил, что лучше не оставлять без надзора вдвоем молодых людей, даже очень хороших.
Общему прекрасному настроению способствовала теплая солнечная погода. Тятенька говорил, что только на Украине бывает такая в конце февраля:
— В Турции, в Италии солнца, понятное дело, еще больше, а неба такого и у них нет. Я напишу астроному Штруве, спрошу, как это выходит по ихнему, по ученому? И оцените вы, детки, эти тающие снежные ручейки! Они мертвого расшевелят!
— В Польше точно такие же.
— А ни-ни! А эти леса, рощи, поля! Нет уж, друже мий милый, мы их вам, панам, не отдадим. Себе дороже стоит, — говорил Тятенька. Виер не сердился: то ли не считал эти земли польскими, то ли не считал Тятеньку русским.
— Что и говорить, места красивые, но какая бедность! Взглянули бы вы на европейские деревни.
— Должен тебе ответом: я их видел. Они ненамного богаче наших. Да и то, ведь вы, партажеры [70] , хотите всё у всех отобрать. Говорят, у вас и жены будут общие, а?
70
partager - уравнитель (фр.)
Виер пожимал плечами. Считал, что вести с Тятенькой серьезный политический спор не стоит, но иногда, ради Лили, от своего правила отступал. Когда Виер сказал, что он последователь Бланки, Тятенька заинтересовался: кто такой? Этого имени он никогда не слышал; немецкие ведомости о таком не писали. Узнав сущность учения этого революционера, и то, что он недавно сидел или еще сидит в тюрьме, Тятенька раскрыл рот.
— Да он видно мамуля! — сказал Тятенька. Так в старину называли людей, которые совершенно не умели играть в карты и тем не менее вели большую игру.
— Мамуля? Это верно «дурак»? Бланки один из самых умных людей в Европе.
— Умнее князя Адама, пане ласкавый?
— Да, умнее.
— Умнее Товянского?.. Ну, не гляди, вацпан, на меня як вивк. Я ведь спрашиваю из любознания. Умнее Мардохая из «Тараса Бульбы»?
— Из «Тараса Бульбы»? Терпеть не могу эту нехорошую ерунду, которой вы почему-то восхищаетесь.
— Зать! — оказал Тятенька.
— Нам вообще трудно спорить. Кто-то из читавших Канта сказал, что политика еще может выдержать критику чистого разума, но не может вынести критики нечистого разума. А у вас в подходе к ней «нечистый разум».
— Есть грех, есть, — сказал Тятенька, засмеявшись. — А Гоголя не смей ругать. Он великий писатель, когда не очень умничает. Не надо, не надо умничать. Вот наш Грибоедов тоже прекраснейший писатель, а как себе умничаньем повредил! «Горе от ума»! Нет у него ни ума, ни горя. Его Чацкий так же глуп, как Фамусов, только поскучнее. А всё его «горе» в том, что дура Софья ему предпочла дурака Молчалина и что еще десяток дураков и дур распустили про него сплетню. Экое, подумаешь, великое несчастье!