Повесть о смерти
Шрифт:
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Un salon de huit on dix personnes dont toutes les femmes ont en des amants, ou la conversation est gaie, anecdotique, et ou l'on prend du punch leger a minuit et demi, est l'endroit du monde ou je me trouve le mieux [74] .
Бальзак вернулся в Париж из Верховни в середине февраля 1848 года.
Он часто ругал Францию, проклинал свою парижскую жизнь Но это было так: как все парижане, всегда возвращался домой с истинным наслаждением, — на земле был, конечно, лишь один настоящий город. Он решительно ничего не имел против иностранцев, — все люди были интересны. Через полвека Артюр Рембо писал об африканских неграх: «Они не глупее и не подлее, чем белые негры так называемых цивилизованных стран, они другого порядка, только и всего». Бальзаку нравилось за границей очень многое, особенно в Польше и в России.
74
Салон, где собирались восемь или десять человек, все женщины уже имели любовников, разговаривали весело, с анекдотами, пили легкий пунш перед полуночью и еще позже. Это такой островок, где мне лучше всего на свете.
Денег он привез довольно много; они предназначались для уплаты кредиторам и поставщикам. Платить долги было очень приятно, особенно антикварам за картины, и старинные вещи: заплатил, значит, можно покупать в кредит и дальше. Разумеется, он все находил чудесным образом и приобретал баснословно дешево: антиквары просто не знали цены своим вещам или же отдавали ему свои сокровища за бесценок: «Только потому, что это покупаете вы».
Таких сокровищ в доме на улице Фортюне уже было множество. В спальной с куполом стояла кровать маркизы Помпадур, — одна из тех, очевидно, бесчисленных ее кроватей, которые в течение ста лет продавались и по сей день продаются странным людям, желающим спать «на ложе Людовика XV». На шелковом шнуре в передней висел фонарь, принадлежавший графине Дюбарри. еще где-то стоял комод, принадлежавший Марии Антуанетте, и было что-то еще, кому-то когда-то принадлежавшее. Лучше всего был первый этаж дома, весь выстланный темным бобриком с красными цветами, а в нем кабинет и библиотека; мебель черного дерева с медной и перламутровой инкрустацией, булевский письменный стол и другие вещи Буля. Он особенно любил этого мастера; Буль по разнообразию своего творчества был в своей области тот же Бальзак, так же любил пестрое, необыкновенное, редкостное, так же мог изображать все, от цветов до сражений. В книжных шкафах была особенность: когда дверцы затворялись, их нельзя было найти, не зная секрета. Бесчисленные книги были почти все в красных кожаных переплетах. В книгах Бальзак уж несомненно знал толк, и, тут его никто не мог бы обмануть. Читал он чрезвычайно быстро и все помнил, — был одним им из самых образованных людей своего времени.
В первый вечер он долго гулял в своем доме, по своим комнатам, любуясь своими вещами. Ему принесли его кофейник. Он недавно решил, что впредь будет готовить кофе по-новому, тоже им самим выдуманному способу, на холодной воде: кипяток уничтожает таннин, столь необходимый для здоровья. У него были свои идеи не только в медицине, где имеет свое мнение кто угодно, но даже в химии. Далеко не все его мысли в этих областях знания были вздорными. Он и тут много читал постоянно расспрашивал ученых, дополнял их сведения собственными соображениями. Гулял по дому и думал, где еще поставить и повесить: все-таки не хватало картин, кресел, диванов. Выбрал место для привезенных из России видов Киева и для «Суда Париса», приписывавшегося им Джорджоне. Затем это ему надоело. Он стал думать о работе: в таком доме, в таком кабинете она должна была пойти хорошо. Тем не менее об этом думал очень тревожно.
Он дал себе небольшую передышку, — весь следующий день гулял и ездил в милорде (так тогда назывались щегольские кабриолеты). Знал в Париже каждый камень. Никто не описывал этот город так, как он. Вещи он изображал лучше, чем людей. Людей слишком часто упрощал. Вещами, верно, никто так много не занимался в романах. Он был как тот знаменитый английский художник, который уверял, что в портрете самое важное — навести настоящий блеск на сапоги изображаемого человека. Бальзака забавляли описания Парижа у других писателей, особенно у поэтов. Он поэтами восхищался редко и только уж самыми замечательными. Впрочем, ему и в прозе нравилось у современников лишь немногое, — в душе думал, что почти все они пишут плохо, правды ни у кого нет. Однако, по своему благодушию и по savoir vivre [75] , многих собратьев очень хвалил.
75
Умение жить (фр.).
В Верховне можно было, выйдя из деревни, бродить часами, не встретив ни единой человеческой души. Теперь в Париже движение и шум на улицах его поразили: точно увеличилось население города или люди стали шуметь еще больше прежнего. Он за три дня перевидал всех, настоящих и ненастоящих, узнал политические и литературные новости, узнал все о гонорарах, об авансах, о тиражах, о том, кто кого изругал в газете и почему изругал, то есть вследствие какой обиды или ссоры. Немало рецензий появилось за время его отсутствия и о нем самом: когда хвалили, было почти все равно; когда ругали, бывало неприятно, хотя по существу чужое мнение, да объяснявшееся личными счетами, имело для него очень мало значения: по существу было важно только суждение пяти-шести человек; но именно они рецензии писали редко, да и едва ли, в виду личных отношений, могли бы высказать ему свое настоящее мнение.
Побывал он и в разных салонах, где всегда имел очень большой успех. Общая картина парижской жизни, так хорошо ему знакомая, почти не изменилась. Только все стало еще острее и интереснее.
Из разговоров выяснилось, что все идет недурно, хотя ожидается революция — или именно потому, что ожидается революция. Впрочем, революция ожидалась со дня на день уже восемнадцать лет и никто о ней серьезно не думал: это тоже было так. Издатели выпускали немало книг и платили приличные авансы; газеты нуждались в романах; театры искали пьес. В общем, все были очень довольны — и все говорили, что «так дальше жить нельзя». Еще увеличилось необыкновенное оживление, предшествующее всем общественным потрясениям: позднее оно кажется людям «зловещим» или «болезненным», но до потрясенья у них такого чувства нет, и живут они очень приятно. Слова «Мане — Текел — Фарес» выступают на стенах чрезвычайно редко и обычно с большим опозданием. И тоже, как всегда перед войнами, перед революциями, было в литературе и в искусстве великое множество всякой ерунды, которой люди приписывают необыкновенное значение и о которой позднее совестно вспоминать. Однако Бальзака ерундой было обмануть трудно, и он весело хохотал, слушая рассказы собратьев.
Впрочем, самые настоящие, то есть писатели с большими именами, в своем кругу о литературе и об искусстве говорили вообще не очень охотно. Они были в большинстве так давно и хорошо между собой знакомы, так все друг о друге знали (или выдумывали и, выдумав, сами почти верили), что ни большого человеческого интереса, ни особенного уважения друг к другу, за редкими исключениями, не чувствовали. Интерес был преимущественно профессиональный, — зато огромный. С второстепенными литераторами они тоже ценными мыслями не делились: приберегали мысли для журналов и книг, да отчасти и опасались, - вдруг некоторые способны и стащить? Однако и о предметах, не имеющих прямого отношения к литературе, настоящим, при хороших внешних отношениях, было гораздо приятнее разговаривать в своем кругу, с настоящими же, с людьми, которым нельзя выдать страницу Жорж Санд за страницу Бальзака, которые не припишут «Ариан» Пьеру Корнелю, не думают, что Амбуаз был построен Людовиком XIV и знают разницу между первым периодом Буля и вторым.
Бальзак очень хотел показать собратьям свой особняк на улице Фортюне, и он кое-кого пригласил, хотя немного опасался, что его сочтут богачом. Враги говорили, будто он нарочно распускает слухи о своих долгах или сильно их преувеличивает: с одной стороны, боится, что попросят взаймы; с другой же стороны, взваливает на долги отсутствие денег, на самом деле происходившее от недостаточных гонораров. Это был один из вздорных слухов, которые распускались о нем, как обо всех знаменитых людях. В действительности он был кругом в долгу, скуп никогда не был и, когда бывали деньги, охотно помогал товарищам. Все же вековая мудрость советовала прибедняться. Он объяснял гостям, что дом, собственно, не его, а приобретен им и обмеблирован для одной особы. Гости не сердились: дело обычное, житейское. Угощал он их превосходно. Зачем-то рассказывал нелепые, неправдоподобные истории, — в нем сидел и мистификатор: это его бордо три раза совершило кругосветное путешествие; его ром больше ста лет качался в бочонке в море, так что от бочонка надо было топором отрубать раковины; его чай пришел в Европу от богдыхана, китайский караван подвергся нападению разбойников, и т.д. Если гости выражали недоверие, добро-душно смеялся: в самом деле, не каждому же слову верить. Всем готов был служить рекомендациями, советами, даже деньгами. Высказывал и серьезные мысли: не боялся, что украдут, да и пусть воруют: надо же и другим людям жить. Мыслей у него всегда бывало великое множество. Говорил, что теперь его больше всего интересует театр. После «Человеческой комедии» в форме романов, хотел написать вторую «Человеческую комедию» в форме комедий и драм. Как обычно, литературные соображения у него тесно перемешивались с денежными: он объяснял, что первые же четыре пьесы дадут ему возможность заплатить все долги. Рассказывал анекдоты, изображал в лицах общих приятелей и врагов, сам хохотал и хохотали гости. Он, собственно, и не подражал: на несколько минут перевоплощался в другого человека.
Этой профессиональной способностью Бальзак обладал в необычайной мере. Он всегда был раздвоен: сам жил и перевоплощался в других людей, — живших по своей логике, по своему характеру, по своим инстинктам. При необыкновенном множестве его действующих лиц, перевоплощение стало для него настолько привычным делом, что он не всегда мог от него освободиться и отходя от письменного стола. Очень часто продолжал в жизни дело столь ему знакомое по литературе: перевоплощался не в Растиньяка, в Гранде, в Годиссара, а в десяток Бальзаков, составляющих для истории единого Бальзака. В Верховне был Бальзак, страстно влюбленный в Ганскую (тоже частью им вымышленную). В Париже теперь был Бальзак, собирающийся жениться на богатой и, разумеется, очаровательной женщине. Были и другие роли. Он так много играл в жизни, что, быть может, сам больше не замечал, где начинается и кончается сцена; чаще жил выдуманной жизнью, чем совершенно подлинной, собственной.
Как человек он был еще талантливее, чем как писатель. Даже не любившие его люди иногда поддавались его обаянию, чарам его ума и даров, его странного благодушия, которое, при беспощадном изображении людей в его романах, могло быть только показным. Когда он бывал в ударе, богатство его фантазии, яркость слов, выразительность речи создавали впечатление гениальности. А порою в его глазах — Теофиль Готье называл их «черными бриллиантами» — мелькало и что-то вызывающее смутное беспокойство у слушателей, — особенно когда он говорил о смерти, о гадалках, о таинственных предсказаниях, о Сведенборге.