Повести и рассказы
Шрифт:
Домой они возвращались на перекладных. Машины уже не было.
— Женю я отпустил, — сказал Василий Петрович.
На улице мела метель, выл ветер, было люто холодно.
— Как все это было? — спросила Зина.
— Когда я приехал, — сказал Василий Петрович, — мама меня уже не узнала. Она была на наркотиках. Только в начале десятого широко открыла глаза, вроде узнала, хотела что-то сказать, и все… Я держал ее голову…
Дома Василий Петрович позвонил Маше. Все сказал.
— Ты ложись, я тут, — добавил он.
Сами они долго не ложились. Зина бесцельно бродила
Сказал:
— Попей!
— Я не хочу, — ответила Зина, но села тут же на кухне и обхватила руками горячую чашку. Ее всю трясло.
Словно вспомнив о чем-то, Зина вдруг спросила:
— Может, не к месту, но… Вы знали, Василий Петрович, что было с мамой потом, после папы?
Он подтвердил:
— Знаю. Она сама мне все рассказала…
Потом помолчал и добавил:
— И я не судил ее строго, а сейчас тем более.
Зина не спросила почему.
Внутренне она, кажется, понимала, что сказал бы Василий Петрович. Мама чувствовала приближение того, что случилось сегодня, и вот…
Словно угадывая ее мысли, Василий Петрович сказал:
— Единственно, чего не могу простить себе, что не уговорил маму оформить наш брак. Пожили бы, как люди…
Они шли с кладбища к электричке. Зина, Маша и Василий Петрович. Народу на похоронах было много. Люди с ткацкой фабрики. Несколько военных из политуправления. Даже кто-то из райкома и райсовета. Говорились речи, но Зина их не воспринимала. Она видела мамино лицо и красные подушечки с двумя орденами и тремя медалями. «Как у папы, как у военных», — думала Зина.
— Девочки, не сердитесь, но машину я отпустил. Начальство! — говорил Василий Петрович.
Маму похоронили рядом с папой, в той же ограде. На папиной могиле стоял небольшой гранитный камень. Над маминой — груда венков и цветов.
Было сумеречно, пасмурно. Под ногами скрипел снег.
Они опять помолчали.
Подходя к станции, Зина спросила, вспомнив свидетельство, которое видела в эти дни у Василия Петровича:
— А что такое острая сердечная недостаточность?
— Это диагноз, — сказал Василий Петрович и добавил: — Смерти. Как бы конечный результат.
— А не конечный? — спросила Зина.
— Ты же знаешь, — объяснил Василий Петрович. — Увы, рак. Когда была операция, там были сплошные метастазы…
На следующий день к вечеру Зине позвонил Василий Петрович:
— В школе была?
— Нет.
— Пойдешь завтра. Хорошо?
— Хорошо.
— А сегодня к семи часам собери вещи, самое необходимое, и жди нас с Машей.
— Но я… — хотела сказать Зина.
— Никаких «но», — решительно произнес Василий Петрович. — Жди! Поедем к нам!
У Зины все валилось из рук. Кое-как она что-то засунула в чемодан и портфель, оставшийся от папы.
В семь приехали Василий Петрович и Маша. Взяли вещи, спустились вниз, сели в машину.
— Женя, домой, к нам, — сказал Василий Петрович шоферу.
РАССКАЗЫ
ЛЕТО, ОЧЕНЬ ПЛОХОЕ ЛЕТО…
За окном шел дождь. Занудный, мелкий, переходящий в ливень и вновь мелкий. Ели и сосны не шумят под дождем, как березы и осины, и все равно их слышно. Это, видимо, ветер. Струи дождя заслоняли стекла, и там, на улице, такие же струи хлестали по хвое и стволам деревьев, как хлестали вчера вечером, и днем, и утром, и позавчера, и позапозапозавчера, и все это лето.
Ветер, просто ветерок, раскачивал стволы елей и сосен, и, мокрые, они шумели не так, как сухие: они вроде вздыхали, или дышали, или вспоминали о молодости своей, когда были другие, не такие лета. Им, восьмидесятилетним, было что вспоминать.
Гремели и гудели поезда где-то совсем рядом. До железной дороги не близко — до станции километра два, не меньше, а ночью все равно чувствуешь себя, как на станции. Рядом, очень близко, шумят поезда. Гудок электровоза — товарный, тяжелый состав. Гудок электровоза — пассажирский. Гудок электровоза — опять товарный, но легкий порожняк. Гудки и стук колес электричек. Их легко различать по шуму. И еще — самолеты и вертолеты. Вертолеты только днем. Самолеты и днем и ночью. Они взмывают над поселком, ибо аэродром рядом. Можно только догадываться, когда это «Ту», когда «Ил», когда «Ан». Какие именно — «Ту-104» или «Ту-114», «Ил-18», «Ил-62» или «Ан-10А» — об этом уже не узнаешь: в ночном дождливом небе они взвизгивают, ревут одинаково. И деревья шумят так же: когда сосна, когда ель — не различишь. А вот бузину и рябину отличить не сложно, даже ночью по шуму дождя не сложно…
Дождь хлестал по окнам и по крыше. По деревьям и по земле хлестал дождь. Вздыхали сосны и ели. А рядом, почти рядом, шумели поезда. Вот электричка на Апрелевку, вот — на Малоярославец, потом — на Нару, вот дальняя — на Калугу. Еще электричка — на Лесной городок, который раньше назывался Катуаром. Впрочем, это верно, что названия меняются. Не только Катуар стал Лесным городком, а и Суково стало Солнечной.
И вновь поезда. Товарный — от Москвы. Товарный — в сторону Москвы. Вот пассажирский, унгенский. Да, унгенский, потому что киевский — «Синяя стрела» — прошел давно, еще вечером…
А лапы елей, набухшие, намокшие под бесконечными дождями, висели низко-низко над землей, прижимаясь к ней.
Лида никогда не видела таких елей. Когда тебе всего пятнадцать, разве все увидишь? Да и слова «ель» она почти не знала: знала другое — «елка». Знала новогодние елки, что всегда были символом праздника. Знала и просто елки, но опять же в какой-то связи с новогодними, — елки, достающиеся с таким трудом на московских новогодних базарах или тайком на вокзалах, куда всегда привозят эти елки, несмотря на все запреты, и где их очень трудно найти, а потом и купить, хотя елки эти настоящие, не такие, что продаются официально. В лесах она тоже, конечно, видела елки, видела не раз и никогда не замечала.