Повести и рассказы
Шрифт:
Веригин видел, как он старался поднять бога и как отшатнулся, увидев разбитое, обезображенное его лицо. Несколько минут он оставался на коленях, растерянно водя руками по язве, сделанной пулею. Потом оглянулся на Веригина, ахнул, всплеснул руками, пополз на четвереньках, вскочил и бросился бежать по поляне.
– Дед, дед! – крикнул Веригин с чувством стыда. – Дед, постой!..
Но старик бежал, как молодой, прыгая через цветы и размахивая руками, точно подбитая птица крыльями.
– Дед!
Белая развевающаяся рубаха мелькнула за деревьями, упала, вскочила и,
Веригин, опустив ружье, с недоумением и смутным стыдом, долго смотрел вслед. Потом нерешительно подошел к идолу и толкнул его ногою. Идол качнулся и опять лег на спину. В его деревянном тупом лице явно намечалась ехидная улыбка, а косые глаза смотрели вверх с выражением непроницаемым.
Веригин растерянно пожал плечами, посмотрел еще, оглянулся на опустелую поляну и, плюнув, пошел прочь.
«Фу, как глупо вышло!» – в досаде на свою легкомысленную выходку думал он, углубляясь в зеленую чащу.
Вечером, когда на кровавой полосе заката черным стал лес, Веригин сидел, вытянув усталые, сладко млеющие ноги на середину избы, и пил чай. Больной Шутов, сосланный по одному с ним делу, лежал на лавке и зябко кутался в пальто, хотя было жарко и душно. У него была чахотка, и по прозрачным глазам и по тому, как слабо лежали на обнажившемся лбу светлые плоские волосы, видно было, что жить ему осталось немного.
– Ужасно я рад, что ты пришел! – говорил он слабым прерывающимся голосом, неизменно, что бы он ни говорил, сохраняющим какое-то светлое, приподнятое выражение. – Я ведь все один да один!.. Товарищи заходят редко: лето, никому неохота сидеть с больным!.. Оно и понятно. А я тут все лежу, думаю да вспоминаю… Всю жизнь свою на досуге перебрал, ничего, кажется, не осталось! Сначала казалось, ужасно много, а как стал припоминать, так как будто и нет ничего!.. Вчера целый день вспоминал, как меня нянька причащаться водила… Была на мне тогда розовая рубашка и лакированные сапожки, которыми я страшно гордился!.. Глупо и сентиментально, но, когда вот так приходит дело к концу, ужасно, даже и такие мелочи кажутся милыми и трогательными… Нянька у меня была солдатка и все пророчила мне генеральский чин и невесту богатую… А я даже в генералы от революции не вышел, так рядовым и умру!.. И невесты как-то не было времени найти… Один раз даже и влюбился, но тут арест подоспел, так ничего из этого и не вышло!.. Да и в самом деле некогда было: я тут от скуки как-то подсчитал, так оказалось, что я ровно, день в день, четвертую часть жизни в тюрьме просидел!..
Шутов улыбнулся застенчиво и мягко, и было видно, что его утешает именно то, что он просидел в тюрьме четверть жизни. Было нечто наивное и милое в той маленькой гордости, с которой он говорил об этом.
Заря погасала, огненно-красный силуэт окна понемногу бледнел на стене, в комнате становилось темно, и лицо Шутова бледнело и таяло в сумраке.
– Ну, а как ты себя все-таки чувствуешь теперь? – спросил Веригин, сам чувствуя, как неловко звучит этот праздный вопрос.
Шутов засмеялся.
– Как мне себя чувствовать?.. Чувствую, что умираю!
– Ну, вот…
Шутов выслушал его без интереса, очевидно, из деликатности, стараясь не показать, что отлично понимает смысл слов Веригина. Он, видимо, так привык к мысли о скорой смерти, что ему даже просто скучно было слушать все эти утешения.
– Нет, что уже тут! – слабо отмахнулся он. – Да и что там… умирать, так и умирать!
Кто-то вошел в избу и стал возиться в темном углу. Видна была уже только одна черная высокая тень.
– Огонь зажечь, что ли? – спросил оттуда глухой голос.
– Пожалуйста, Федор Иваныч! В самом дело, что же мы впотьмах сидим!
В маленькие оконца уже глядела только бледно-зеленая полоса, холодная, точно осенью.
Чиркнула спичка, звякнуло стекло в неловких грубых пальцах, загорелся трепетный синий огонек.
– Вот, так-то лучше, чем в темки играть.
Лампа разгоралась медленно, и при свете ее Веригин рассмотрел непомерно высокого старика, в черной жилетке, с костяными пуговками, в белой рубахе навыпуск, с длинной седой бородой и седыми нависшими бровями, из-под которых зорко смотрели острые черные глазки. При виде его Веригин вспомнил того старика в лесу.
– А вы, Федор Иваныч, чайку с нами не выпьете? – продолжал Шутов.
– А и выпью! – глухо, как сквозь подушку, ответил старик. – Из тех же будете? – проницательно глядя из-под седых кустов, спросил он Веригина, принимая от него толстый стакан и наливая на блюдечко.
– Из тех самых!
– Тэк-с… – неодобрительно, как показалось Веригину, буркнул старик, дуя на блюдечко, которое держал высоко на растопыренных пальцах. Потом с хрустом откусил сахар, запил и, поставив пустое блюдечко на стол, сейчас же стал наливать, спокойно держа горячий стакан в заскорузлых пальцах.
Отпив стакан, пока Веригин наливал ему другой, старик сидел прямо и пытливо смотрел на гостя.
– Что вы на меня так смотрите? – спросил Веригин.
– Смотрю… Зря вы сделали, неладно, нехорошо! – сурово сказал старик.
– А что? – удивился Веригин.
– А то! – непонятно буркнул старик и взялся за блюдечко. Веригин понял, что ему известна история в лесу, и слегка покраснел.
– А вы откуда знаете? – недружелюбно спросил он.
– Выходит, что знаю… Сорока на хвосте принесла! – загадочно отвечал старик.
– Да вы о чем? – спросил Шутов с любопытством. Веригину не хотелось рассказывать, но он все-таки рассказал.
– Да, вот… – сказал старик, когда Веригин замолчал, – и выходит, что поступили вы очень даже неладно. Я этого старичка знаю: это тут в давние времена были какие-то поселенцы, из первых… Жизнь тогда тут была дикая, ну, и они обурятились, свою веру забыли, стали идолу кланяться… Так и живут, как бы идолопоклонники, выходит. Однако, опричь этого, дурного о них сказать нечего. Хорошо живут, правильно.