Повести и рассказы
Шрифт:
Впервые в жизни так болезненно и ярко он ощутил огромность мира и свою затерянность в нем, и вместе с этим ощущением к нему вернулось состояние одиночества, испытанное несколько раз днем. И состояние это было сейчас таким сильным, словно все дневные порции одиночества, полученные им нынче, сложились вместе. Мать, отец, ступинская школа с Федоровым и Галей беленькой, бабушка и дядя Володя, которого как-то странно было называть дядей, даже про себя… И Андрей Григорьич с его добрым носом и жесткими кудрями, как у Гильома Каля, — все, все были сейчас по одну сторону какого-то водораздела, а по другую — он, Иван Моторихин…
Иван вышел
На том месте красовалась теперь физиономия Мухиной Ольги, из шестого «б». Челочка, отчесанная от остальных волос тщательно — до ровной белой полоски. Глаза хитрые — лисонька! А рот добрый. Добрый, но тоже хитрый: хитрая Ольга, но добрая. Добрая, но хитрая.
А чувство одиночества не проходило. Наоборот, становилось все острей. И дело не в том, что вместо него тут Мухина Ольга, хотя это тоже по-своему грустно… Нет, не в том дело. Он сам не мог бы ясно объяснить этого чувства, но суть его была в том, что вот — черпнули вы из реки ковшом, а ямки не осталось: река все покрыла. Опять черпнете — покроет, и ровная гладь реки ничем не напомнит о вашем ковше…
Иван снова вошел в кабинет, лег на диванчик, сунул голову в подушку, вдохнул слабый запах дезинфекции, который его еще больше растравил, и наконец заплакал. Все слезы, что копились в нем целый день, а быть может, и дольше, сейчас выливались легко и обильно. Он плакал, не сдерживая себя, не испытывая страха и стыда, — некого было бояться и стыдиться.
А когда выплакался — заснул глубоко, без сновидений. Последнее, что мелькнуло в сонном тумане: рыжеватые, коренастые волчата, тесно прижавшиеся друг к другу в углу сарая…
Иван проснулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. С трудом разлепил глаза — над ним дядя Гурий! Серой бороды на его маленьком лице за ночь стало еще больше. Острый нос, тонкий рот и зеленоватые размытые глазки — все терялось среди ершистой щетины. Даже из ушей она торчала густыми пучками, словно ее туда нарочно запихали.
— Вставай, активист, — прохрипел дядя Гурий, — время.
И тут Иван заметил у него в руке сапоги. Свои собственные сапоги. Но не то главное: он заметил новенькие резиновые каблуки и набойки!
Иван поднял глаза на дядю Гурия. Тот стоял и почесывал свою щетину указательным пальцем. Глазки его совсем сузились, и в них, как показалось Ивану, замерло ожидание.
— Спасибо, — пробормотал Иван и вспомнил, что дядя Гурий не слышит его. Тогда он усиленно закивал: спасибо, мол, спасибо…
Щетина на лице дяди Гурия поползла в разные стороны.
— Носи, активист…
Иван выскочил в коридор, глянул на часы — полвосьмого!..
Он побежал на стадион. В подновленных сапогах бежалось ладно и упруго. Иван чувствовал приятную тяжесть новых каблуков и с удовольствием ставил ногу на пятку.
Утро было тихое, солнечное, безветренное — обещание бодрого, полновесного дня. Иван стоял на самом взгорке, около трибун, и жмурился от солнца. Отсюда было хорошо видно вокруг. И школа, и колокольня за нею, и дорога на том берегу, и поля — горбами, будто волны, а по ним уже ползут трактора… По кромке ближнего поля, что справа, идет узкая пологая дорожка. Это дорожка из Тиунова. У тиуновских своей школы нет, они учатся в Фалалееве. И вот сейчас — подошло время — потянулись тиуновские в школу.
Сначала показалась на дорожке подвода. Мерно потряхивая задом, тянет ее вороная кобыла. Освещенный солнцем бок ее кажется ярко-белым. На подводе — мал мала меньше, с портфелями, сумками, в ярких пальтишках. Подвода движется медленно и почти бесшумно, словно мир еще не проснулся и все происходит в полусне. Чуть слышен скрип колес, да время от времени негромко фыркает Ночка. Так зовут тиуновскую кобылу — Иван не раз кормил ее хлебом и сахаром.
Потом в кадр его зрения — а он все время смотрит в одну точку — вплывают велосипедисты. Именно вплывают и, не обгоняя друг друга и подводы, плавно движутся по тиуновской дорожке.
Велосипедисты едут гуськом, и на солнце вспыхивают спицы, будто искры сыплются с колес. Портфели приторочены к рамам, багажникам. У некоторых вдоль рам еще лопаты привязаны, — значит, догадывается Иван, сегодня работа после уроков. Или березы сажать, или летний баз строить…
Иван представляет себе: вот сейчас велосипедисты доедут до конца тиуновской дорожки, повернут налево, проедут вдоль школьного забора и — в калитку. А школьная калитка хитрая, в нее не каждый на колесах въедет. Калитка эта с такой загогулиной, вроде кармана, так что сначала надо вывернуть руль в одну сторону и тотчас, без промедления, — в другую.
Тиуновские — мастера. Они не спешиваются у калитки.
Тиуновские к самой школьной двери подъезжают и уж там спрыгивают.
Ну, вот и пешеходы показались. Эти группами идут — трое, четверо, пятеро…
Когда идут девчонки, да еще кучно, издали кажется, будто букет плывет по дорожке. Головные платки зеленые, желтые, синие.
И снова велосипедисты.
И снова пешие.
Так стоял Иван Моторихин на взгорке, глядел на тиуновских. Одного даже узнал — по велосипеду: у того на раме ярко-красное кресло приделано, для младшего брата. Но кричать приятеля Иван не стал, а тем более — бежать навстречу. Он твердо решил: ни к чему встречаться. Слишком долго объяснять, зачем приехал да почему уезжает.
На улице, за школой, прогудела два раза машина. А потом еще раз — дли-инно. Иван забрался на трибуну: из-за школы выглядывала серебристая молочная цистерна.
«Ну, пока, Фалалеево. Прощай…»
Рассказы
ДАЛЕКИМ ЗНОЙНЫМ ЛЕТОМ
С тояли душные безветренные дни конца июля, и поселок, и холмы вдалеке, и речка в низине — все дрожало в знойном мареве, и в лиловой солнечной мгле люди куда-то плыли, едва передвигая ноги, а собаки и кошки валялись, будто дохлые, под заборами и мостками, вытянув в одну сторону все четыре лапы. Звуки были приглушены, словно у природы не оставалось сил от зноя, и она раскинулась, смежив глаза, терпеливо, покорно ожидая, когда станет легче.