Повести и рассказы
Шрифт:
Грузовик шел по ночным улицам Ярославля. Здесь, как и в Ленинграде, ни одного огонька, и все же здесь другой мрак, не столь тревожный, не столь напряженный: здесь — не прифронтовая полоса, в которой каждый звук настораживает, как боевой сигнал.
Грузовик, шатнувшись, пополз вниз к реке, темной, с грязными берегами. Он подпрыгивал на ухабах, вихлял и подскакивал, а на вещах мотало Марью Николаевну, Алешу Сапожкова и всех других. Марья Николаевна ухватила Алешу за плечо, чтобы он не упал, хотя он вовсе не нуждался в ее помощи. Он не протестовал. Он казался Марье Николаевне таким одиноким, что
У низкой, напоминавшей длинный барак пристани грузовик остановился. Марья Николаевна соскочила в жидкое месиво на берегу, и ее обрызгало до колен. Алеша Сапожков и опомниться не успел, как она сняла его с грузовика и поставила на землю. Так привыкла она орудовать с Павлушей. Она сказала Алеше очень строго:
— Если ты не хочешь, чтобы я на тебя рассердилась, немедленно иди на пристань, обсушись и согрейся. Разгружать вещи я тебе запрещаю.
Он взглянул на нее исподлобья очень серьезно и ответил:
— Хорошо.
От реки несло пронзительным холодом, прохватывающим и без того продрогшее тело. Что за дьявольски неприветливая река! И тут Марья Николаевна сообразила, что это Волга. Волга! Марья Николаевна с изумлением глядела на эти хмурые, ночные, осенние воды. Так вот как привелось ей впервые увидеть великую русскую реку!
Утром пароход пошел к пристани на том берегу за детьми. Он медленно отодвигался от берега. Все шире и шире водная полоса.
Пристань на том берегу была уже полна детей, маленьких, побольше, еще больше, глазевших из всех окон, из всех щелей. Сколько жадных глаз — голубых, серых, карих, черных!..
И вот вся эта орава в сопровождении женщин двинулась на пароход.
Павлуша, подбежав к Марье Николаевне, тихо сказал ей:
— А мне Верочка сегодня приснилась. А Косте приснился Ларион. А здесь Алеша Сапожков, у него папа — партизан, и его самого обстреливали, и он совсем большой мальчик.
Сообщив все эти последние новости, он убежал к детям.
Марья Николаевна еще никого не успела расспросить об Алеше Сапожкове. Павлуша первый сказал ей хоть что-то о нем. Сын партизана. А где его мать?.. Этот необычный мальчик занимал мысли Марьи Николаевны, поселился в ее сердце. Уж очень недетские у него глаза, словно видели они нечто, чего и взрослый не выдержит.
Дети овладели пароходом. С утра, после завтрака, они заполняли верхнюю палубу, мелькая мимо окон первого и второго классов. Мальчики постарше любили выбегать на нос и стоять здесь, обдуваемые ветрами, с кепками, надетыми козырьком к затылку, и, сунув руки в карманы, расставив ноги, воображали себя испытанными в путешествиях и приключениях моряками или похаживали по палубе матросской походкой, вычитанной из книг. Иногда они, впрочем, затевали такую беготню, такой топот вдруг потрясал пароход, что толстый седой капитан, покачивая головой, шел к начальнику эшелона и просил угомонить как-нибудь ребят.
Алеша Сапожков вел себя как взрослый. Он не бегал по палубе, не воображал себя моряком. Во всем поведении его чувствовалась недетская сосредоточенность, а было ему всего лишь тринадцать лет. Дети подчинялись ему беспрекословно и слушались, как командира. Он пользовался непререкаемым авторитетом.
В рассказах его сплетались слышанные им истории с фразами отца. Но об одном событии в жизни Алеши он совершенно не упоминал — о том, что на глазах у Алеши была убита его мать. Дети прослышали и про это, но об этом они не хотели ни говорить, ни помнить, они как бы забыли, вычеркнули из памяти страшное событие.
А пароход шел вниз по широководной реке, и толпы людей, с мешками, корзинами, рюкзаками, шумя глухо и напористо, рвались на борт его на каждой остановке. Но пароход был специально зафрахтован для детей, и мало кому удавалось прорваться сюда. Детям было хорошо, а взрослые не знали покоя.
Пароход шел по затемненному миру. Вечерами плотно занавешивались окна кают, берега были черны, — война глубоко запустила лапы свои в российские пространства.
И вдруг — это случилось за Казанью — впереди засверкали огни.
— Свет! Свет!
И все, кто мог, пустились на верхнюю палубу и в салон.
Это было так непривычно: река оделась в огненные одежды. Война осталась далеко позади. Здесь — тыл, глубокий, недостижимый для вражеских самолетов тыл.
— Свет! Свет!
Это был переход из одного мира в другой. Но нет, это один и тот же мир — свет прогонит тьму, он засияет победно везде — и на Украине, и в Белоруссии, и в Ленинграде — в Ленинграде! Здесь все были ленинградцами, кроме команды парохода.
— Свет! Свет!
Разноцветными огнями сверкала пристань. Как она называется? Все равно. Она — яркая, блистающая. Давно невиданные, откровенные, незатемненные огни переливались здесь, и река развеселилась, расцветилась отблесками. Праздничная река. И не было человека, у которого не защемило бы сердце о родном городе, о красивейшем городе мира, об осажденном, окруженном врагами городе Ленина. Радуясь свету, огням, люди ощутили тоску по родным и близким, оставленным там, позади.
Алеша Сапожков стоял в стороне один и глядел вперед, облокотившись о перила. Он слегка пригнул голову, словно собираясь боднуть кого-то, и взгляд его глаз был не по-детски серьезен, невесел, даже мрачен. О чем он думает? Что совершается в его рано созревшей душе? Марья Николаевна подошла к нему и ласково обняла его жесткие, неподатливые плечи. Он не обернулся к ней, но и не отвел ее руки.
К ночи Марья Николаевна впервые поднялась в рубку, куда уже давно ее приглашали и капитан и старший помощник.
Пароход тихо шел по широкой водной дороге. Уже нет на земле непроглядного мрака, мирные огоньки мерцали в прибрежных деревнях. Здесь, в мире и тишине, странно было думать о войне, о крови, о сирене воздушной тревоги, о бомбах и пожарах.
На шестое утро впереди блеснуло на солнце белизной, и кто-то сказал:
— Пермь.
На высоком берегу все явственней обозначался белый город. Выше всех, в окружении белых домов и домиков, вздымалось большое белое здание, обвешанное балконами. И все неотрывно смотрели вперед, на этот неведомый до того город, куда их пригнала война.