Повести и рассказы
Шрифт:
В небе ни одной звезды. Они изгнаны солнцем. Бледно-голубой, лохматый, в разорванных облаках свод скрыл их от взоров. Но оно есть, оно живет, небо его юности, за этим принявшим свою дневную окраску воздухом светят горячие звезды.
Это небо зовет к новому и новому движению, к новым и новым усилиям. Оно обещает необычайные разгадки впереди, в том будущем, которое кровью, мужеством, упорством и огромным талантом народа вырвано у врага.
1945
Завтра
Из
I
Как-то меня спросили, какое у меня было первое в жизни политическое впечатление. Именно — политическое. То есть такое, которое впервые столкнуло меня с общественно-политической жизнью страны. И память тотчас же воскресила давний, из раннего детства, эпизод.
Мне было тогда лет, наверное, семь или восемь. Со старшим своим братом шел я по дальней линии Васильевского острова ко взморью. Воскресная прогулка. Мы повернули к Гавани. Слева, вдоль тротуара, потянулся грязно-коричневый невысокий забор. По ту сторону ряд желто-зеленых, тускло-синих, выцветших, облупившихся, с сырыми пятнами на фасадах, низеньких, неказистых домишек то и дело прерывался двориками, ломаными, некрашеными оградами, проулочками, уходящими в незастроенные пустыри.
Так мы шли. И вот впереди, там, где узкая улочка утыкалась, расширяясь, в нечто вроде площади, а может быть просто в поле, я увидел толпу, а над ней человек, взобравшись на возвышение или поднятый на плечи, размахивал шапкой и что-то кричал.
Мы остановились, и в это время позади послышался топот копыт. Брат схватил меня на руки (он был старше меня на девять лет), перебросил через забор, сам перелез вслед за мной, и мы затаились на обширном дворе, в глубине которого стояло нежилое строение — сарай или амбар. Снега не помню. Не зима.
Сквозь щели в заборе я смотрел на несущихся по улице больших (мне казалось — огромных) лошадей. Видны были ляжки в синих штанах с кроваво-красными полосами и высокие сапоги всадников. Какие-то половинки людей. Интересно, какие у них головы и есть ли они. Но брат прижимал меня к земле, не давая встать!
— Тшшш…
Всадники промчались, и оттуда, куда они проскакали, донеслись вопли, крики, свист. Мгновенно возникший разноголосый шум постепенно удалялся и сменился наконец тишиной.
Брат приподнялся, заглянул через забор, перебрался со мной обратно на улицу и заторопился домой. Домой, а не к морю. Он тащил меня за руку, и я еле поспевал за ним.
— Это были казаки! — шепнул он мне.
Что говорить! Казаки в Петербурге — это страшно, это те самые, которые налетали на людей, топтали, хлестали нагайками. О них узнавали чуть ли не с пеленок. Значит, вот это они и были? Так как же брат не дал их разглядеть как следует? Когда еще их опять увидишь? И, значит, эти полосы на штанах и есть лампасы? Лампасы, пампасы, компрачикосы… Таинственные, загадочные слова.
Уже не было ни казаков, ни городовых. Куда-то их всех вымело вместе с толпой и оратором. Ничто нам больше не угрожало. Но брат тащил меня домой. Я упирался, а он тянул и тянул. Не только с досадой, но с какой-то даже злобой. Может быть, ему хотелось побежать, а я мешал ему.
Под
— Господи боже, — тихо ужаснулся брат.
Вот и все. Что было, когда мы пришли домой, — как отрезало. Но эти несколько кадров остались.
И еще остался сон. Уж не знаю, право, когда он привязался ко мне, этот тягостный сон, — сразу или нет: будто отец мой в каком-то не имеющем очертаний помещении тянет окровавленного студента в бутыль с сулемой. Сон повторялся назойливо и мучительно. В разных комбинациях выплывали отец и тот студент, а иногда и брат. И я начал отстраняться от отца, как от вестника кошмаров, пока не стал постарше и не понял его получше.
В том, что казаки, толпа с оратором и кровь соединились в моем представлении с отцом, случайности не было. Просто я в ту воскресную прогулку впервые воочию увидел то, о чем раньше только слышал в домашних разговорах и чего по малолетству не понимал, да и понимать не хотел. Теперь слова воплотились в зрелище. В квартире нашей все дни толклись знакомые и незнакомые люди, у которых были дела к отцу, — совсем как та толпа, и я все ждал, что налетят казаки, и тогда все повторится не в снах, а наяву и можно будет как следует разглядеть и лампасы, и шашки, и нагайки.
Но отец словно и знать не знал о казаках. Если кто из гостей и заикнется, над таким смеялись, заглушали его всем хором молодых и немолодых голосов. Какие там казаки! Если не сегодня, то уж завтра наверняка произойдет революция. К этому завтрашнему дню, когда — наконец-то! — «грянет буря», все клонилось у нас дома. Отец прямо сияние излучал, когда говорил уверенно:
— История работает на нас.
Я и отталкивался, и в то же время присматривался и прислушивался. О казаках я никак не мог забыть. Уж очень быстро они при мне разогнали большую толпу. Почему это? Как это могло случиться? Я даже спросил об этом отца, но он потрепал меня по волосам, промолвил:
— А ты не трусь. Трусом быть нехорошо.
В пятом году имя отца получило особую известность: в каком-то журнальчике его изобразили даже на фоне зарева пожаров с бомбой в одной руке и кровавым знаменем в другой.
Но казаки все-таки налетели. И не одни только казаки. Много тут было разных мундиров. Исхлестали в кровь всех вокруг, и не стало у отца ни гостей, ни друзей: кого арестовали, а кто исчез сам. В квартире нашей опустело, только немногие продолжали бывать у нас.
Мой отец был присяжным поверенным санкт-петербургской судебной палаты. Мастера рекламы никогда не пели ему хвалу, и судебные репортеры не подстерегали его в коридорах и на лестницах, чтобы тиснуть в печать что-нибудь интересненькое о великом человеке. Только в канун пятого года его начали замечать, затем он привлек боязливое внимание как страшный человек с бомбой и красным знаменем (рисунок запомнился), а после разгрома революции его постарались сразу же забыть, вычеркнуть из памяти людей. Возникнув из безвестности, мой отец вновь ушел в тень.