Повести и рассказы
Шрифт:
Послышались злые выкрики. Комиссар возмутился и обозвал тех, кто позволил себе прерывать его, смутьянами и шкурниками. Тогда его стащили с крыльца, с которого он ораторствовал, и начали бить. Он оказался упрямо глуп той глупостью, которую я отлично знал по себе. Сопротивляясь, он разжигал страсти бранью:
— Трусы! Сотня на одного — только так вы и можете! Прочь, мерзавцы!
Его могли бы исколотить насмерть, если б я не вступился за него. Мне его все-таки стало жалко. Ведь он еще может поумнеть! Наверное, я жалел в нем себя, прежнего, абсолютно глупого, каким я был два года назад. Расталкивая озлившихся солдат, я распоряжался этаким командирским голосом:
— Не пачкать революцию самосудом! Отпустить!
Протиснулся я наконец к идиотику, и солдаты
Фельдшер наспех полечил болячки, ссадины и ушибы комиссара, а тот чуть не плакал от обиды и возмущения:
— Ведь что же это будет?! Ведь погибнет Россия, если так!
А летело к черту под откос только то, во что он верил, а никак не Россия. Он, видите ли, бросился разжигать революционный энтузиазм там, где пылал адский котел. Но куда его температуре до солдатских температур! Куда его хлипкой, хилой революции до той, которая уже созревала в душах! Он был старше меня, студент, но вот понять не мог, что солдаты на такие речи, как у него, в любом полку ответят кулаками. Я ему все это разъяснял, а он глядел на меня глупыми круглыми глазами и только иногда всхлипывал.
Вскоре после того я был ранен. Легкая рана — в мякоть левой руки. Но адъютант под видом заботы обо мне распорядился, чтобы меня немедленно же эвакуировали в Петроград. Очень я надоел и мешал этому адъютанту.
VII
Февральская революция убрала царя и его сановников, но прежних господ оставила, и они, естественно, прибирали революцию к рукам, для своих надобностей. Они вроде как украли революцию у людей, ее сделавших. Цель у них была слишком ясная. Заводчики, помещики, генералы и прочие тогдашние начальнички готовы были на все, лишь бы остаться у власти, наверху, при всех своих привилегиях, поместьях, капиталах. Россию они всерьез считали своей собственностью, как все тупые, лишенные воображения люди, дорвавшиеся до власти. Они знали только себя, а на других им наплевать было. Что им хорошо — то и России хорошо. А если им конец — значит, и Россия кончилась. Они и Россию тащили с собой в пропасть, и надо было Россию спасать. Спасать и от них, и от немцев, и от союзников, которые во что бы то ни стало добивались продолжения войны.
Рецептов для спасения России рождалось тогда очень много. У каждого оратора, который размахивал руками с площадки Городской думы на Невском проспекте, был свой первоклассный, самый лучший способ спасти Россию и народ. Но в каждом лекарстве прописывалась как обязательная основа война до победного конца. Этим ядовитым снадобьем сдобрена была каждая самая что ни на есть революционная речь. А дальше следовали варианты — «земля и воля», профсоюзы и прочее, но все это потом, после войны. Сначала побейте, пожалуйста, нам немцев, и тогда мы устроим вам царство божие на земле. Господа в неправдоподобных сейчас котелках и офицерских фуражках и дамы в модных шляпках, на которые сейчас насмеешься, толпились у Думы и поощряли ораторов криками и аплодисментами. Большевики тут не выступали.
Рана моя зажила, но я продолжал держать руку на черной повязке. Это было очень модно и неотразимо действовало на девиц. А мне только что исполнилось двадцать лет, и я шикарил как мог перед барышнями. Девушки очень отвлекали меня от всякой политики. Я, наверное, сознавал, что в стороне не останешься, но уж очень хотелось хоть небольшой передышки. Все же как-то я пошел в кинематограф «Эдисон» поглядеть иностранный фильм о том, как союзники помогают России воевать.
Маленький французский капитан давал пояснения к картине. Он называл громадные цифры смертоносных орудий, отправленных Францией и Англией на русский фронт. На экране демонстрировались образцы пушек, пулеметов, винтовок. Глядите, русские, и радуйтесь! Но я не радовался. Подумалось даже, что ко всему еще, наверное, придется расплачиваться и с любезными союзниками за все их благодеяния, а Россия — нищая, и платой, очевидно, может быть только наша кровь. Опять вспомнилось, как одним снарядом убило и беднягу
Никаких сомнений на мой счет ни у кого не возникло. Идет раненый офицер, явный герой. Кто знает, какие государственные дела призывают его? Может быть даже, он сейчас срочно должен арестовать кого-нибудь из этих проклятых большевиков! Во всяком случае, меня выпустили за дверь с почтением.
И вот я на Невском проспекте. Там — торговля по всем углам и уличные митинги. Тут продают курицу, там агитируют за войну, в подворотнях предлагают валюту. Толчея, смешение разных лиц и одежд. Но простого народа почти нет. Невский проспект — это было место не для большевиков.
Плелся я ни на что не глядя. Все опротивело. Хотелось, чтобы все как-нибудь вошло в берега, успокоилось. Какая-то возникла у меня мечта о всеобщем блаженстве и счастье. Потом-то мне подробно и не раз объясняли, что мечты, которые иногда налетали на меня в ту пору, называются мелкобуржуазными иллюзиями и предрассудками, но я тогда не был еще обо всем этом осведомлен и поэтому свободно предавался мыслям о счастливой, здоровой, нормальной жизни. Чтобы трудовым людям, к которым я, безусловно, причисляли себя, все было дано, по всей справедливости, и чтобы сгинули куда-нибудь к черту эти господа в котелках и все тогдашние осточертевшие правители. Я утешал себя утопиями, потому что мне было тоскливо, нехорошо. Даже на девиц не хотелось глядеть. Вот какое действие оказала на меня агитационная картина! Сложное дело — агитация!
Должен добавить, что удивительная перемена произошла и с маленьким французским капитаном, комментатором картины и пропагандистом войны до победного конца. Мне потом рассказывали, что он агитировал-агитировал и вдруг круто повернул к большевикам. Оказался сам распропагандированным событиями, обстановкой, солдатами. Утверждали, что это был знаменитый потом Жак Садуль [20]. Не знаю. Может быть, это и сказки. Может быть, не Жак Садуль. Но что этот капитан стал коммунистом — факт, я однажды слышал его речь на одном собрании и узнал его. Вот как жизнь поворачивала людей!
А во мне, когда я в тот день брел по Невскому, все — фронтовое и тыловое — вспенилось, как будто кто-то схватил меня огромной лапищей и взбалтывал неведомо зачем, как бутылку с какой-то мутью.
Меня остановила огромная афиша, наклеенная на стену. На ней громадными буквами объявлялся «концерт-митинг» — так назывались тогда агитационные парад-алле знаменитых деятелей, артистов, ораторов, писателей и авантюристов. На той афише крупно, вне всякого алфавита, прямо в глаза, в душу лезла фамилия известного в ту пору депутата Государственной думы, члена кадетской партии, по фамилии — Родичев. Имя и отчество у него были, кажется, как у Шаляпина, — Федор Иванович, а может быть — Измайлович. Впрочем, кому сейчас интересно, как звали этого давно сошедшего с арены представительного мужчину с громовым голосом и умелой жестикуляцией? За ним следовали два или три великих артиста тех времен. А после этих корифеев мелким шрифтом перечислялась большая группа лиц. Они шли по алфавиту от «А» до ижицы, эти неизвестные ораторы. Случалось тогда, однако, что иные из таких быстро выскакивали из алфавитного ряда и уже на следующем митинге объявлялись рядом со знаменитостями.
Парад-алле назначался на сегодня в цирке Чинизелли, обожаемом всеми мальчишками города заведении, где особенный азарт вызывала «французская борьба». Поддубный, Кащеев, Лурих пользовались повсеместной славой. Привлекали публику и безымянные борцы в черной маске. Загадочные фигуры. Будущие Поддубные. Неизвестные ораторы на концертах-митингах чем-то напоминали этих новичков, которых устроители скрывали за черными масками, соблазняя публику тайной.
Я читал фамилии этих не ведомых никому ораторов и вдруг на самом последнем месте, на «ш», увидел — «Б. Шитников». «Так ты жив!» — обрадовался я и тотчас же повернул к цирку. Попал вовремя и, конечно, как раненый герой, билет достал вне всякой очереди.