Повести и рассказы
Шрифт:
Никогда еще Максим не видел этого человека таким взволнованным.
— Очень вредное положение, — повторил Танин муж. — Мы кто? Мы — береговой народ. Повоевали, походили по стране, пожгли что надо, а теперь сидим, теперь строим. Это матросу — пустячок. Ему все — ни в какую. Сел на пароход, уехал — никакая сила! (Эти буйные выражения были совсем необычны для Куликова.) А нам все важно. Нам — на месте сидеть. Нам и комната важно, и стул — важно, а уж с кем жить, уж жена… Если жена вчистую измотает, так как же на работу выйдешь? Я доказываю, что, мол, да, но надо забыть. Работа валится. Я понимаю, конечно, не хочешь —
Куликов замолк, опрокинул в горло еще стопочку, встал и зашагал по комнате. Он был теперь совсем не похож на того неразговорчивого человека, который так неприветливо прощался с Максимом в Архангельске. Все, что накопилось в нем за последние недели, перло сейчас наружу. Освобожденные слова еле успевали складываться в осмысленные фразы. Максим следил за ним с любопытством.
— Я понимаю, — вновь заговорил Куликов, — другой смеяться будет: из-за бабы, мол, то да се. А я так скажу: время сейчас трудное, во всем путаешься, ото всего скучаешь; с человеком сейчас осторожно надо, внимательно — со своим-то человеком. Это в гражданскую войну легко было: винтовку в руки да и пали. Теперь палить не приходится, теперь строить надо. Я простой человек, а заботу к людям знаю, трепаться не хочу. И не могу я без Тани. Конечно, пусть к тебе идет, и что звал ты ее — я тебя не обвиняю. Конечно, свободно надо рассуждать… понимаю…
И Максим с ужасом увидел, что слезы встали в глазах гостя и вот-вот покатятся по щекам.
Он отвернулся. Куликов, замолчав, опустился на стул. Сказал тихо:
— Надо нам решить с Таней. Вот и явился я к вам.
— Это Таня сама должна решить, — отвечал было Максим, но тут же оборвал себя, замолк. Он завел с Таней нежную переписочку так себе, по привычке, и, в общем, совсем ему неважно было, вернется к нему Таня или нет. Даже, пожалуй, лучше, если не вернется. Обычная безалаберность — не больше того. И еще: он уважал Куликова за то, что тот был совсем не похож на него, Максима, за его (так казалось Максиму) ясность, твердость и простоту. И совсем ему не хотелось разрушать характер, которым он любовался в Архангельске.
— Должно быть, я виноват, — проговорил он и почувствовал облегчение: он любил иной раз покаяться — откровенность прочищала душу. — Напрасно я переписывался с Таней. Знаете что?
Он усмехнулся: мысль, которая возникла у него, показалась ему хоть и диковатой, но оригинальной и остроумной.
— Знаете что? — повторил он. — Надо разрубить это раз навсегда. Как вы полагаете: что, если сказать Тане, что я умер?
Он засмеялся весело.
— Скажите, что я умер, скоропостижно скончался от… ну хотя бы от разрыва сердца. И все тут.
Куликов угрюмо смотрел на него. И смех Максима оборвался. Максим с огорчением почувствовал, что он этому серьезному человеку кажется шутом. Он умел быть серьезным и внушать доверие людям, не любящим шуток, но все же в нем было чересчур много живости, и приятели в юности называли его треплом. Его шутка пришлась некстати. Он боялся, что, кроме всего, Куликову обидным могло показаться его легкомыслие и готовность отказаться от Тани. Куликову, несомненно, приятней было бы встретить сопротивление. И, конечно, он, Максим, так легко решает вопрос потому, что к Тане он совершенно равнодушен, — ему теперь ясно это.
Он оскорбил гостя. Надо было исправиться.
— Я не скрою
Куликов усмехнулся и неожиданным ходом одержал над Максимом полную и окончательную победу.
— Вам Таня — это ничто, — перебил он. — Я теперь вижу. Я не драться за нее приехал, а только это и узнать. И если вы что подумали (было ясно, что Куликов понял мысли Максима об оскорбительности легкомыслия и приятности сопротивления), если вы что предположили, то это неверно. А правда то, что я Тане — муж, и трепаться нам некогда.
Это уже похоже было на выговор. Максим нахмурился. Куликов продолжал приказывающим тоном:
— Писулек вы ей больше не шлите. Я не кобель какой-нибудь, — я простой рабочий человек.
Максиму было стыдно, как мальчишке. Поэтому лицо его стало мрачным и даже жестоким. Он сказал злобно:
— Конечно, не стану писать.
Куликов сразу же смягчился. И теперь видно было, что он совсем не уверен был в успехе своего визита.
— В разных местах, а одно мы сейчас дело делаем, — говорил он, натягивая пальто. — А между товарищей все договорить можно. Сошлись и договорились. Ты парень на совесть.
Надев фуражку, он помедлил у двери, начал было:
— У нас на лесопильном заводе…
Замолк, снова сказал:
— А я боялся, что у нас, на лесопильном заводе…
Махнул рукой и вышел в гулкий коридор.
XVII
Клава — из богатой сенновской семьи. Ее выдали замуж не за человека, а за енотовую шубу и прекрасные штиблеты. Енотовая шуба и прекрасные штиблеты Щепетильникова покорили родителей Клавы: так хорошо одетый человек не мог оказаться бедняком. И действительно, Щепетильников был богат.
Свадьба была отпразднована торжественно и пышно. На обильный пир сошлись свои люди — сенновцы. Только один коммунист попался среди гостей, да и тот из бывших торговцев. Но этот коммунист испортил праздник. Когда подвыпившие гости издевательски запели «Интернационал», коммунист встал, оглядел поющих и присоединил свой строгий голос к пьяному хору. И тогда торговцы испугались. Все без исключения встали, и начатое для издевательства пение было закончено всерьез — испуганными, дрожащими голосами. И все опустились на свои места только тогда, когда сел коммунист. И это потому, что он был для торговцев представителем власти, которая доказала свою силу и которой покоряться было необходимо и неизбежно.
Пир продолжался в угрюмом молчании. Как будто собрались тут на последний ужин осужденные на смерть преступники, жизнь которых уже уходит из реальности. Не сразу гости и хозяева вернули себе веселье, с которым начали свадебный пир.
Мишу Клава увидела у мужа вскоре после свадьбы. Его повадка и речь восхитили ее. Этот человек совсем не похож на тех людей, среди которых она выросла. Он показался ей лермонтовским Печориным, который поразил ее воображение еще в юности. И однажды Клава, уйдя с ним, вернулась только к утру: Миша не отказывался от красивых женщин. Побои мужа Клава приняла как должное, но, когда Миша, приезжая в Ленинград, вызывал ее, она являлась к нему немедленно, готовая на все ради него — на любую жертву и любое унижение.