Повести и рассказы
Шрифт:
Но мало-помалу вонзенная под лопатку игла словно бы истончалась, рассасывалась, что-то там еще побаливало, покалывало, но уже слабо, неощутимо почти, бежало время, наступила весна, экзамены на аттестат, и я сдал английский на «отлично», и литературу с русским на «отлично» — все на «отлично», кроме истории, слаб оказался в датах.
То лето проходило для нашей семьи не только под знаком моего вступления в жизнь. Впрочем, это мне лишь могло казаться, что «не только». Для отца с матерью моего «знака», может быть, и вообще не существовало в то лето, а был только знак отцовской ошибки.
Отец ходил серый, весь словно измятый, изжеванный, подглазья у него были черные от бессонницы. Его вызывали куда-то на
Ошибка отца была не промахом, не излишней, опрометчиво на себя взятой ответственностью; как я понял, собственно, ошибки и не было, потому что отец во избежание ее, как это водилось, спустил дело на тормозах, притушил его, чтобы оно само собой подрассосалось, подсохло, осело — дошло бы до соответствующей своей истинной ценности кондиции, а там-то уж все бы и стало ясно, однако это оказался тот редкий случай, когда ждать утряски было нельзя, надо было принимать решение и действовать тотчас, но это выяснилось лишь позднее, когда уже в полном смысле слова было поздно.
Я сидел за столом и готовился к какому-то экзамену. «Все к чертям, все к чертям, псу под хвост…» — бормотал он, с пришаркиванием ходя по соседней комнате, и, хотя дверь была закрыта, мне казалось, что отделанные мехом французские тапки его шаркают у меня по голове. Я встал и раскрыл дверь.
— Да ладно, — сказал я отцу водевильно-веселым голосом. — Ну если и выгонят! Не пропадем же. Не на Западе ведь.
Он остановился и, не глядя на меня, взмахивая рукой, будто отбивая такт, закричал неожиданно резко и свистяще:
— Что ты понимаешь, чтобы давать мне советы! Щенок! Я двадцать лет положил на то, чтобы стать тем, кто я есть! Я столько вынес ради этого, ты знаешь?!
Я понял, что обречен на это шарканье до поздней ночи и, если хочу заниматься, должен поискать себе другое место.
Отца не сняли. И когда я сдавал вступительные экзамены, мы получили ордер на трехкомнатную квартиру, а одновременно с ордером подвернулось выгодно купить хорошую дачу в Красной Пахре. Сообщение с поселком было неважное, но нам это было не страшно: у нас уже года два стояла в гараже «Волга», тоже, между прочим, как у того отцова сослуживца, песочного цвета — они их покупали одновременно.
А родом отец был из деревни, из Ярославской губернии, и приехал когда-то в Москву в одних-единственных домотканой материи штанах, заплатанном пиджачишке и разваливающихся, с чужой ноги сапогах. Мать, правда, была городская. Но тоже не из барышень, и часто любила вспоминать, что в детстве ей очень хотелось научиться играть на пианино, и способности у нее открылись необыкновенные, но денег купить инструмент не было…
Ночь я почти не спал. Через голову у меня был, казалось, продернут тонкий металлический, прут, он непрестанно дрожал, и от этого его дрожания в голове стоял гулкий тяжелый звон. Горели обожженные ладони, до них было больно дотронуться. Мефодий, столкав одеяло к задней спинке, лежал на своей кровати в одних трусах и, сложив руки на груди, словно молясь во сне по-мусульмански, храпел с богатырской мощью и яростью.
Около семи я поскребся к Макару Петровичу. Он уже был на ногах — тотчас распахнул мне дверь и молча показал рукой: проходи.
Я зашел, он закрыл дверь и, жестом же все попросив меня пригнуться, прошептал на ухо:
— Спит еще. До свету с боку на бок перекладывался. Я ему уж потом элениум дал — прошлый год мне выписывали, я не пил.
— А мне анальгинчику. Найдешь? — тоже шепотом попросил я.
— Ага, — сказал Макар Петрович. — Сейчас.
Стараясь ступать своей деревяшкой как можно тише, он пошел рыться в бывшей обувной коробке, служащей ему аптечкой, а я, чтобы не шуметь попусту, сел на обитый дерматином черный казенный диван, зажатый с боков двумя этажерками. В соседней комнате, за тонкой фанерной дверью спал мой отец… Родивший меня, вызвавший меня из черного непроницаемого отсутствия, из небытия, из н и ч е г о — в вещный, растящий хлеб, сажающий огороды, роющий шахты, производящий ракеты и холодильники, авторучки и ядохимикаты мир. Шестидесятичетырехлетний сырой старик, бормочущий сквозь слезы: «Ты у нас все-таки один…»
— Вот, — подал мне Макар Петрович пакетик анальгина и стакан со вчерашним-чаем.
Я выпил таблетку и поставил стакан на стол. Макар Петрович, взяв с одной из этажерок толстенькую, в сочном коричневом переплете книгу, потряс ею над головой.
— Вот! — все так же шепотом сказал он, счастливо улыбаясь всем своим лоснящимся толстым лицом. — Леопарди. Изумительно. Послушай, я тебе прочитаю. — Он быстро раскрыл книгу, полистал ее, нетерпеливо слюнявя указательный палец и обтирая его о большой, чтоб был только влажным, и нашел нужное. — Вот! «Каждый из нас, чуть лишь появится на свет, уподобляется человеку, который лег на жесткую и неудобную кровать: едва улегшись, он чувствует, что лежать ему неловко, и начинает ворочаться с боку на бок, то и дело менять место и позу, и так всю ночь, не теряя надежды хоть ненадолго заснуть, а иногда даже думая, что сон уже пришел, пока не наступит срок и он не встанет, ничуть не отдохнув». А, как?
— Это прямо про меня. — Я осторожно, одними пальцами взял у него из рук книгу и, закрыв, посмотрел на обложку. — Тоже всю ночь ворочался. — Я отдал ему книгу и показал свои ладони. В середине их, захватив кое-где пальцы, бугрились белые пузыри мертвой кожи.
— Ну, Виталь Игнатыч! — присвистнул и, спохватившись, оглянулся на дверь в другую комнату Макар Петрович. — Ты это как?
— А! — махнул я рукой. — Бытовая травма… Я к тебе предупредить: я сейчас к открытию в поликлинику двину, проснется отец — пусть ко мне поднимается. Я быстро обернусь.
— Ладно, ладно, — прижимая к себе книгу, покивал Макар Петрович, — не беспокойся, все в порядке будет.
В поликлинике мне прокололи пузыри, смазали ладони синтомициновой мазью, перебинтовали кисти и дали бюллетень на три дня с половинной оплатой.
«На три дня… на три дня…» — бормотал я про себя, идя поликлиничным коридором в выходу.
Неожиданный бюллетень в кармане был как избавление, как спасательный круг, за который я мог уцепиться, чтобы продержаться на плаву эти день, два, три, утрясти в себе всю эту муть, всколыхнувшуюся вдруг во мне под стук колес на вагонной полке вчерашним утром… — совершенно я был не в состоянии сейчас заставить себя идти в сторону комбината.
Макар Петрович с отцом, сидя за столом, пили чай с сухариками, макая их в стаканы.
— Но я, должен вам доложить, с французиком этим знатно потом посчитался… — услышал я отцовский надтреснутый голос, входя в комнату.
— Картошечку и колбасу жареные, Виталь Игнатыч? — пристукнув протезом по полу, повернулся на стуле, обратив ко мне зрячий глаз, Макар Петрович. — Вот с Игнатом Романычем организовали, коронное наше местное блюдо.
— Ну что ж… если угостите, — сказал я.
— А мы не угощаем. Мы сразу на троих готовили, — с хозяйской интонацией, по-хозяйски подпирая стол животом, сказал отец. Он всегда, везде быстро начинал чувствовать себя хозяином, по-хозяйски распоряжаться и приказывать, даже странно, почему вчера, ожидая меня, он сидел в такой неестественной, напряженной позе. Я примостился за столом, выложил наверх руки, и он увидел бинты. — Это что с тобой? — спросил он с недоумением.