Повести и рассказы
Шрифт:
Она подошла к столу, вытащила из завала посуды тарелку с колбасой, отрезала хлеба и сделала себе бутерброд. Прошла к стеллажу с книгами — ноги у нее были полные и крепко загорелые, — провела по корешкам пальцем, дунула на него, будто сдувая пыль, и снова оглянулась на Гольцева.
— Ну, иди сюда, — сказал он.
— Проснулся.
Она подошла и села.
— Где ты работаешь? В парикмахерской?
— Хоть это помнишь, — сказала она, усмехаясь. — В парикмахерской, недалеко здесь, на углу.
Ну да, значит, он действительно оказался вчера каким-то
— Во сколько кончаешь?
— В одиннадцать.
— Я зайду.
Гора посмотрела на него и снова усмехнулась.
— Ладно.
Она сняла тапки и надела туфли. Простучали в прихожей ее каблуки, звонко лязгнул замок, и дверь с размаху захлопнулась.
В редакцию Гольцеву было не к спеху — лишь бы показаться на глаза, — срочного ничего не намечалось, и он пошел пешком.
Ветер гнал желтый скоробленный сушняк — листья налипали на туфли, срывались и, прокрутившись в воздухе, падали на серый, вылизанный ветром до глянцевой чистоты асфальт. Было совсем по-осеннему зябко, но Гольцев снял шапку и нес ее в руках. Ветер спутал и смял волосы, они туго прилегли к голове.
Блеклое солнце отражалось в витринах магазинов, и вместе с солнцем в витринах отражалась вся улица, с ее киосками, ларьками, тележками лоточниц, с приткнувшимися к тротуарам автомобилями, со всей толпой народа, заполнившей ее. Отражение было словно бы само по себе, другой улицей, и точно так же — будто бы это не сам он был — Гольцев видел свое отражение, и этим неторопливо, прогулочно идущим по тротуару в витринном мире человеком он остался доволен: человек был неплохого телосложения, высок и широк в плечах, в достаточно модном пальто, с хорошим, твердым подбородком, с хорошим, не вкривь-вкось пробором в мягко блестящих, аккуратно уложенных волосах.
Толстая усатая старуха с носом, закрывавшим верхнюю губу, торговала пивом из цистерны. Гольцев не любил пиво и не пил его, но сейчас оно показалось ему приятным и вкусным.
Дверь была тяжелая, обитая кожей. Гольцев знал: сейчас, когда он потянет ее на себя, она заскрипит, всхлипнет английским замком и забрякает цепочкой, прикрепленной с внутренней стороны. Так же вот она скрипела, всхлипывала и брякала десять лет назад, когда он, еще школьником, впервые пришел сюда, сжимая в руке свернутую трубочкой тетрадку с рассказом, только тогда кожа была новенькая, без порезов, из-под нее не лезла желтая, клочковатая вата, кожа блестела мягким масляным блеском, и мебельные гвозди на ней тоже блестели своими большими круглыми шляпками, словно серебряные.
Гольцев открыл дверь — она заскрипела, чавкнула замком, и мотнувшаяся цепочка звякнула о ручку… Ах ты господи, что так страшно было тогда и так билось сердце? Ничего особенного, ничего сверхъестественного не оказалось за этой дверью, все навыдумывал сам себе, как тогда у него взмокли ладони — отпечаталось название рассказа, старательными буквами выведенное на обложке…
Дверь мягко хрястнула за спиной, и его сразу обдало грохотом машинок из машинописного бюро, телефонными звонками из секретариата, щелканьем каблуков спускавшейся по лестнице рассыльной Наденьки…
— Алло, междугородная? Междугородная, говорю? — кричала там, наверху, откуда спускалась Наденька, секретарь редактора — Зина. — Мне разговор с Веснежом. Да, с Веснежом, на час дня…
И все это тоже было знакомо, вся эта утренняя, дообеденная суета, когда коридор пуст, никто не стоит у окон, не курит, а если и выскочит в него — забросить материал на машинку, взять с машинки вычитывать…
Отставший от пола линолеум пружинил под ногами и разбегался складками.
Тогда же, десять лет назад, его только-только настелили, он лежал гладко и тоже блестел, как кожа на двери. Тогда все было новым.
— Юра! — окликнули его. — Слышь, Юра, остановись-ка.
Гольцев обернулся. По коридору, от секретариата, тяжелой валкой походкой шел Савенков, махал рукой. Лысина его блестела на солнце, бившем в окна, широкие брюки вздувались на коленях.
— Душа моя, отошел! — весело сказал он, подходя. — А ведь ясно мне стало, ясно, почему ты двести строк никак сочинить не можешь. Куда силы тратишь.
— Куда? — заражаясь его весельем и энергией, спросил Гольцев.
— А вот куда… — Они зашли в комнату отдела, Савенков прошел к столу, вынул из ящика газету. — «Комсомолку» вчерашнюю видел?
— Нет, — сказал Гольцев, догадываясь, о чем речь.
— Ну, и я тоже, когда мы по телефону говорили. А потом пошел к редактору, смотрю — Зина в нее так и вгрызлась. Чего это там, спрашиваю. Да вот, говорит, Гольцев. На.
Гольцев взял у Савенкова газету и развернул ее. Статья стояла подвалом на второй полосе, большим, солидным кирпичом — даже, видно, не сокращали.
— Третий раз за нынешний год?
— Третий. — Гольцев свернул газету и сунул ее себе в карман. — Оставишь мне? Спасибо. — Он снял пальто и повесил его на вешалку. — Эх, Саша, скорей бы Лыхова в Москву забирали!
— А что? Тогда на его место?
— Ну конечно. Все уже обговорено.
— Ах ты! — Савенков засмеялся. — Но я догадывался. — Он сел за стол, навалился на него грудью. — Рад за тебя. Молодец. Передовую, однако, завтра сдать, — сказал он скороговоркой. — Ясно?
— Ну, какой разговор! — пожал плечами Гольцев. Он посмотрел на разбросанные по столу Савенкова машинописные листы. — Это ты вместо меня?
— Да не важно. — Савенков взял ручку, еще больше навалился на стол, смотрел уже в текст.
— Слушай-ка… — Гольцев осекся, но было любопытно, и он решил спросить. — Слушай-ка, как Гора-то у меня оказалась?
Савенков поднял на Гольцева веселые свои оживленные глаза.
— Так не помнишь, что ли? Ну, силен!.. Да сам же и привел.
— Я выходил?
— Душа моя! Тебя два часа не было. С Верой поговорил, хлопнул стакан — и был таков.
— Чего спьяну не сделаешь, — сказал Гольцев. — А Гора, я тебе доложу, не баба — обомление. Чаем меня ночью поила.
Савенков смущенно похмыкал.