Повести и рассказы
Шрифт:
— Салют в честь твоего приезда, — сказал я с усмешкой и спохватился. — Пустяки. Небольшой ожог, не обращай внимания.
Макар Петрович ковырялся вилкой в сковороде на подоконнике:
— Да вроде еще ничего, теплое. Или разогреть?
— Давай так, — сказал я.
Он поставил передо мной картошку с колбасой, прямо в сковороде, чтобы меньше остывало, и я стал есть, а он, брякая деревяшкой, снова сел к своему стакану. Разговор между ним и отцом не возобновлялся, он был искусственный, протянуть время до моего прихода, и вот я пришел.
— Как
— А не очень, Виталий, — дребезжаще сказал отец.-Совсем уже рассвело, а я все без сна еще. Новое место. И в гостинице, пока привык, тоже все не мог заснуть. Это уж годы. У тебя как, нет такого? Тебе все равно, где спать?
— Все равно.
— А мне вот нет, — сказал отец. — Это уж годы. А может, у тебя есть, ты просто не замечал?
— Нет, — я усмехнулся. Тайная пружина отцовского вопроса была мне ясна. — Прекрасно сплю в любой обстановке.
— Ага… — протянул отец. — Так.
Я съел картошку с колбасой, попил с ними чаю с сухарями, и мы с отцом пошли на автобусную остановку ехать в город.
День опять обещал быть жарким, небо было без малейшей хмари, я забыл кепку у себя в комнате, и голову уже пекло, хотя солнце стояло совсем невысоко.
— Так и что же, до чего же мы с тобой договоримся? — спросил отец уже в автобусе. Нас подбрасывало и мотало на сиденьях, и внизу, далеко под нами, плыли гигантские террасы карьера.
И опять я не знал, что отвечать.
— Давай не будем опубликовывать коммюнике, — сказал я наконец. — Можно без него? И так ведь бывает.
— Бывает. — Отец помолчал. — А зачем же я ездил к тебе? — спросил он затем. — Неделю в этой гостинице жил, ждал тебя? Зачем? Очень мне хотелось торчать в ней. Меня все выселяли, все в райком обращаться приходилось: очень вас прошу, сделайте звонок, пусть смилостивятся…
Теперь помолчал я.
— Повидались, отец, — сказал я потом. — Повидались, поговорили… Я уж столько в Москве не был… Я уж и хотел наведаться… теперь, может, наведаюсь.
— Когда?
— Не знаю, отец.
Обо всем вчера, главном, основном, было переговорено все нам обоим было ясно и понятно, и отец задавал сейчас свои вопросы не потому, что он надеялся переиграть что-то, переиначить, это в нем говорила инерция, она вновь и вновь обращала его вспять…
Поезд уходил в семь вечера с минутами.
Мы купили в кассе на вокзале билет и вернулись в гостиницу. Времени до семи часов было бездонно, и мы оба уже тяготились этими долгими часами, которые должны были провести вместе.
— В ресторан, может, пойдем пообедаем? — предложил отец.
В ресторане прошло чуть не полчаса, пока к нам подошла официантка, и это меня обнадежило: с такими темпами на ресторан вполне могло уйти часа три.
Потом мы ждали салат, потом борщ, потом антрекоты — и все эти безмерно долго плетущиеся минуты и минуты можно было счастливо заполнить раздраженными пустыми разговорами о бездарности нашей сферы обслуживания, куда ни оглянись.
— Можешь мне объяснить, чего ты все-таки не переходишь на инженерную должность? — неожиданно спросил отец. Все та же инерция опять понесла его вспять. Мы уже кончали обед, съели антрекоты и теперь ждали компот. — Скажи мне все-таки.
— Боюсь, — сказал я. Я сидел развалившись на стуле и далеко под стол вытянув ноги.
— Чего? — спросил отец. — Что инженером меньше зарабатывать будешь, может быть? Так это ненадолго. Я ж тебе обещаю: год-другой — а там… у меня все-таки есть связи.
Я рассмеялся. Господи боже, ведь он искренен. Он мне желает добра. Оба они мне желают. Искренне, искренне, без всякой игры… Какая уж тут игра. Жизнь прожита, и ничего после нее — кроме меня. И им хочется любоваться мной, видеть меня счастливым — для своего счастья. Единственно, что они не хотят видеть меня никаким иным, кроме как своим подобием…
Попытаться объяснить ему, чего я в действительности боюсь? Если бы я сам понимал точно — чего…
Перемены узды, вот я, видно, чего боюсь. Пока я электрик, рабочий, пока жизнь идет прежним ходом, как шла предыдущие годы, во мне сохраняется ощущение некоей временности ее, некоего приготовления к чему-то иному, большему, значительному, мне кажется, что у меня еще все впереди и то неухваченное, самое важное в ней, самое главное — смысл существования, цель его — будет еще понято мной, расшифровано, открыто… — есть еще надежда; сделаться же инженером — это как надеть хомут, это уже все равно как встать на азимут, все равно как наметать шов, и только остается ровнехонько пройти по нему; вся жизнь из этой узды видна навылет, вся, до конца — и чем же жить в ней, каков же смысл ее? Пятнадцать лет прошло, а я не ближе к разгадке, чем тогда. И лишь одно ясно и понятно: не походить на н и х, не быть и м и, не повторить их… Неужели придется в конце концов и нет ничего иного?
— Знаешь, чего боюсь? — сказал я, отсмеявшись. Нет, не объяснить ему ничего, он даже не попытается понять, да он просто посчитает все это шизофреническим бредом. — Я боюсь карьеры. Боюсь, а вдруг так лихо пойду вверх, что влезу черт-те куда. И сидеть там потом наверху, и бояться шаг влево сделать, шаг вправо, чтобы не сверзиться…
Теперь засмеялся отец. Он смеялся, откинувшись на спинку стула, взявшись руками за край стола, оплывшее большое тело его колыхалось, и я на краткий миг вновь вдруг увидел перед собой не старика, а важно-вельможного чиновника. Он все воспринял всерьез.
— Это кто ж тебе сказал, что ты непременно взберешься? — с чувством неявного, скрытого превосходства спросил он. — Это вовсе не так-то просто.
— Лестница есть лестница. — Нам принесли компот, я отпил — он был совершенно несладкий и ягодами в нем не пахло. — Встал на нее — так уж не стоять же. Ноги сами тебя понесут.
Напротив меня снова сидел усталый больной старик.
— Никогда я не думал, — пробормотал он, глядя к себе в стакан с компотом, — что из моего сына выйдет такой…