Повести и рассказы
Шрифт:
Это один случай, подтверждающий истину повести; а вот и другой, который, как мне кажется, относится до Мемнона. Описываю слово в слово рассказ пожилой няньки, которая уже года с два живет у меня в доме.
Слушая часто, мимоходом, ее болтовню про всех господ, у которых она живала, мне показался язык ее так оригинален, что я вздумал написать рассказ ее со всею простотою и болтливостью, свойственною такого рода женщинам, у которых в памяти много есть любопытного и годного для повестей и романов.
Вот что она говорила мне.
«– Изволите видеть, – начала она, – доложу вам, что старая моя барыня смолоду, и Бог ведает, как хороша была. На бал ли поедет, в гости ли или дома музыка и танцы – все молодые графы да князья так к ней и ластятся, отбою нет! А матушка ее, Ульяна Петровна, строгий человек была: прислушивает да присматривает, чтобы какой молодец не наворожил чего на девичье сердце. А уж какие хитрые, способные, и Боже упаси! Один военный, знаете, сидит подле Лизаветы Васильевны да что-то и шушукает, а я барышне стакан воды подношу да и слышу, говорит: «Ах, сударыня моя! везде я был, был и в Аглецком краю, да что ж то за край, где нет солнца и вас, Лизавета Васильевна?» Девичья молодость всему верит. Верно, ей по душе было, а я не величка была, да рассудительна. Думаю себе: видишь какой! рассказывал
А Лизавете Васильевне военный смельчак пришелся по сердцу. Она было вздыхать, да любовник песенки попевать за фортопьянами, а тут и присватайся титулярный асессор Иван Лукич – Ульяна Петровна и рада. «Ну, – говорит, – Лизанька, ты уже в поре невеста, а нам Бог дает и жениха чиновного, человека служебного, и с орденом, и с аттестациями».
Ульяна Петровна, знаете, сидит вот так в креслах; Лизавета Васильевна подле столика за работой, а я стою себе за дверью, вяжу чулок да прислушиваюсь к словам. Вот, не успела еще Ульяна Петровна кончить речи, а Лизавета Васильевна как вспыхнет да в слезы – дурно, дурно!.. Да Ульяна Петровна не больно смотрела на дурноту. «Что это такое, сударыня? – говорит. – Да что это, сударыня, такое?» Да как припустит на нее, а та сама не робка: «Не пойду, да и только!» – «Как? из материнского послушания выходить? Не пойдешь? не пойдешь?» – «Не пойду, да не пойду!» – «Вон! В девичью! Платье долой!..» Тут кликнула Ульяна Петровна меня… Я так и трясусь, сама не своя от страху. Приказывает мне принести затрапезное платье… Ах ты, Боже великий! ничто не берет!.. Лизавета Васильевна сбросила с себя шелковое платьице, да и пошла в девичью; села в угол и ни слезинки. То-то подумаешь, какая была она добрая, а с той поры что за изверг стала! И Ульяне-то Петровне велика нужда была насиловать душу! Три дни просидела Лизавета Васильевна в девичьей на хлебе да на воде… «Соглашаешься?» – «Нет!» Мы, бывало, тайком принесем ей пирожка с кашей – оттолкнет рукой от себя… да и только!
Как прошли три дни, Ульяна Петровна и послала ей платье, да и приказала к себе идти. «Пойдешь замуж?» – «Пойду!» – говорит, да таким голосом сказала, что меня ужас взял. Ну, не будет добра! Так и случилось… То-то: создаст Бог душеньку светлую, ласковую – не налюбуешься на нее; а люди изнасилуют, да и сделают ехидом!
Спросить бы Ивану Лукичу: угодно ли, дескать, сударыня, вручить мне вашу руку и сердце? А он такой скромной был – ни слова; женился по словам свахи: любит, батюшка, вас, как душу любит; женился – да и покаялся. Меня отдала Ульяна Петровна в приданое. Бывало, Иван Лукич приласкается, скажет: друг мой, Лизинька, а она – как закаленая; он приноровит, а она так и рознит. Да до того дошло, что, бывало, сердце кровью обливается за Ивана Лукича. Отучила от дому и знакомых, и родных, сбила с толку всю службу; он велит то, а она напротив. Иван Лукич слово, а Лизавета Васильевна десять. Он рассердится, а она прикинется в обморок. Забеременела – еще хуже: так и клянет детище в утробе, прости Господи ей греха! Не хочу носить, да и только, – да и пошла колесить по мостовым; потоль на снос, в дальнюю деревню – взяла только меня с собой. И родила девочку, такую хорошенькую, что и Господи! А никто не знал, не ведал, да и принимала-то не бабка, а я. Вот, думаю себе, Бог примирит отца и мать на детище. Не тут-то было: и христианского долгу не исполнила, точно… прости Господи!.. Да уж Бог с ней!.. Велела мне завернуть ребеночка да отнести тихомолком к кому-нибудь под окно. Да говорит: смотри, если промолвишься кому, кожу сдеру, со света Божьего сгоню! Ох, небесная сила! Во мне все жилочки порвались… что за мать! ах, она изверг!.. Да что ж, наше невольное дело: делай, что приказывают… Вот завернула я голубушку крошечку всю в одеяльцо, положила в кулечек, чтобы не признала дворня, да в ночь и отнесла под окно старосты, положила на присьтбе, да так и взрыдала! Воротилась домой, а на душе точно камень. А тут пришли филипповки, я и говорю: «Позвольте мне поговеть, сударыня». Позволила. Я на духу и не утерпела: сказала священнику весь грех, да прошу, не погубил бы меня, не рассказывал никому. «Не бойся, не скажу», – говорит – такой добрый отец Иаким! Помолилась и за барыню, причастилась, как будто и легче стало. Вот мы сбираемся ехать в Москву, а священник прислал тихонько за мной: побывай, дескать, Ирина Тимофеевна, есть дело. Покуда барыня изволила покушать на дорогу – я к священнику. А он поднес мне бумагу писанную, начертил на ней крест, да и говорит: приложи руку. Я так и затряслась. Что ж это, донос, батюшка? Не бойся, это свидетельство о рождении и крещении младенца Веры, церковный документ. Перекрестилась я, да и приложила руку к бумаге… Никак замарала, батюшка? А отец Иаким говорит: «Ничего, ничего, ступай с Богом!» Я и пошла. Вот приехали мы с барыней в Москву. Как вошел барин в комнату, я и прислушалась у дверей. «Где ж наше дитя, мой друг?» – спросил он не своим, сердечный, голосом. «Умерло», – отвечала Лизавета Васильевна, как будто и не ее дело. «Ах ты, окаянная!» – подумала я себе. Иван Лукич так, голубчик, и заплакал. Ах, Боже ты мой! сроду не видала мужских слез, привел Бог увидеть горчайшие.
Прошел годок, смотрю, а военный смельчак, что барыне, как она еще барышней, турусы на колесах рассказывал, начал в дом учащать, и завела барыня балы да вечера, да катанья. И повесил Иван Лукич носик, вот, как голубь, ей-Богу! Такой добрый был: не по сердцу, а угождает барыне – не поднимай лишь содома! Ему же хотелось все деток иметь. Ну, и дал Бог детище, еще дочку. Да не порадовался Иван Лукич: барыня, бывало, и поцеловать не даст ему дитя свое, а сама так и нежит, так и ластит. А какая крикливая уродилась, Бог с ней, вся в мать! Припомнила я первую дочку: как небо от земли! Что это такое, подумаешь! Кажись, одной утробы дети, а не равна любовь к ним. Крестины, не крестины – обед да бал, и прозвала она вторую дочку свою каким-то не русским именем, чорт знает, Розиной! Другой сказал бы барыне, что, дескать, матушка, сударыня, ей-ей, что бы за имя такое бранное: разиня? За что детище свое прежде времени не добром величать? Ведь это, матушка, французы смеются над нами! Да она не такова была: своих речей к ее речам не прикладывай.
Не прошло пяти годочков, Лизавета Васильевна выжила Ивана Лукича совсем из дому. Горемычный уехал в свои поместья, да и поминай как звали. Тут-то пава широко хвост развернула, петухом пошла; в дому содом, да добро бы только от нее, а то и от дочки-то, бывало, места нет. Уж, правду сказать, по зверю шерсть, а по человеку честь – такая разиня, да и красотой-то, Бог весть в кого, неудачная!
Вот однажды поехали мы в село, то самое, где барыня родила первую
Барышне и приглянулся он, так и увивается около него, и барыне, верно, пришелся по нраву зять. А Захар мне и мигнул: вот, дескать, тот молодой барин, что допрашивал в церкви про Верушку: кто такая барышня да где живет? А я чуть-чуть не лопнул да говорю: не могу знать.
Я и смекнула делом: голубчик ты мой, думаю, не туда ты силочки ставишь!.. Говорил, говорил он с барышней, да и бряк: «Вы, – говорит, – такие набожные, Розина Ивановна, я это заметил». – «Да когда же это?» – спросила она его. «Да вот четвертого дня, в Шереметьевской, как вы были с подругой вашей, не имею чести знать ее фамилии…» Как вспыхнет Розина Ивановна, да и говорит: «Не была я ни с какой подругой, со мной была моя девка Верка!» Молодой барин и покрасней – помолчал, помолчал и вон; обещал было обедать приехать, да и не приехал. А барыня-то знает, что ластовица. [73] Пришла беда Верушке! Барышня в слезы, что девку ставят ей в подруги, а барыня и начала ее уговаривать: я, дескать, сошлю ее в деревню. Дня через два приходит Артамоновна, рухлядью что торгует по домам, да и говорит барыне: а что, сударыня, продадите ли свою девушку Верку? Хорошие бы деньги за нее взяли. Верно, поняла барыня, в чем дело. «Нет, – говорит, – непродажная». И что ж вы думаете? Взяла да и отправила Верушку в деревню, да и дала приказ старосте выдать ее замуж за бобыля Сафрона – дурак дурачина, в дворниках у нас был. Я как спознала об этом, так и грянулась в слезы: ах! ты моя сирота невольная, беззащитная! Родная мать, изверг, тебя иссушит, как былиночку; добро бы змея злая мачеха! Плачу навзрыд. Проходит с неделю, молодой барин и ног не показывает. А барыня прослышала от своей твари наушницы, что Артамоновна приходила в девичью да все выведывала: куда девалась Верушка? Догадалась, верно, что увезут ее из деревни; послала приказ священнику отвести Верушку в соседский монастырь да сдать с рук на руки игуменье, да и написала к ней, чтобы приняла ее девку Веру в услуженье и приписала бы ее в белицы, на искус. Уж этому, признаюсь, я и порадовалась, думаю: Божья невеста! А барышня по молодом барине с ума сходит, слегла в постель. Ад настал, исказнила, изморила людей! Бывало, дочка не спит, и никто не смей спать, избави Боже! Да и у самой барыни ни макового зерна в глазу. Ну, насмотрелась я, как Бог наказывает за грехи слепою любовью! Надо же сказать, что такая любовь хуже ненависти: что дочь ни вздумай, мать душу выложит – рабыня детская, да и только!
73
ласточка.
Прошел месяц. Приехала к барыне знакомая одна, Степанида Прохоровна, да и завела разговор про именья: брат ищет купить получше деревню, не продашь ли, Лизавета Васильевна? Что тебе толку в дальней, а брату степная и нужна, не пожалеет денег; продай да продай село Чуриково, что хочешь возьми. Барыня и польстилась да еще обрадовалась, что нашла глупых людей, что не торгуяся покупают. Вот заключила контракт, сдала опись душам – деньги-то, верно, нужны были. Праздник не праздник, платье не платье, на жемчужных нитках хоть повеситься, да, верно, не было счастья: что-то женихи не шли на приманку, да, если правду сказать, и счастье-то на казнь злому человеку!
Вдруг однажды приносит почтальон письмо. Как развернула барыня, так и ахнула! Пишет к ней игуменья, что новый помещик села требует по описи девку Веру. Я себе думаю: Господи! как счастье-то ищет Верушку… А барыня как вспыхнет: «Я ему дам Верку!» – да и написала к игуменье, чтобы не выдавала ее, а скорее бы постригла да избавила от соблазнителя, который хотел ее увезти из дому да обманом, для удовлетворения нечистых замыслов, купил через другие руки село Чуриково… Уж расписала так, как нельзя лучше!.. Я поплакала, поплакала да и думаю себе: ну, будь она Христова невеста!
А в ту же пору за барышню Розину Ивановну присватался жених, а я и в ноги барыне: обещала еще матушка ваша пустить меня на волю за верную службу, и вы, сударыня, обещали; уже теперь, в добрый час, дайте за вас Бога молить. Да и Розине-то Ивановне в ноги. Вот и дали мне отпускную на волю. Я рада-радехонька: отслужила молебен Иверской божией матери, переехала на квартеру да и ноги не кладу в дом Лизаветы Васильевны. Бог с ней! неравно еще проведает, что я сказала на исповеди отцу Иакиму, что Верушка родная ей дочь.»