Повести и рассказы
Шрифт:
– Елена! – вскричал я, взяв ее за руку.
– Я ни в чем не виновата перед тобою, – произнесла она наконец.
– Елена, – повторил я, – мы оба не виноваты! Судьба соединила нас… Если бы я знал… что сердце твое не свободно…
– Постой, не говори, – сказала она, схватив меня за руку. – Дай мне прийти в себя… я тебе все скажу… я виновата пред тобою… я скрывала…
Слова ее прервались. Я молчал, хотел встать, чтобы сделать несколько шагов по комнате, не зная, чем утишить волнение крови. Елена удержала меня.
– Не оставляй меня… выслушай признание, – сказала она. – Я вижу – ты знаешь, что я любила… Отец мой сам, может быть, внушал в меня любовь к воспитаннику своему; отец мой желал выдать меня за него замуж… Но он сам отказался от меня… Это меня убило сначала. Долго не могла я изгнать из себя привязанности, но, уже
– Елена, Елена! а если он не изменил тебе? Если его обманули?
Елена остановила на мне взор свой с недоумением, и я стал рассказывать ей поступок Мемнона и встречу мою с Вранковичем.
Когда я повторял собственные слова Вранковича: «Пий руйно вино за здравье моей сестрицы Лильяны! Была у меня сестра, да не стало!» – «Так называл меня Радой», – сказала Елена, припадая головою на грудь мою.
Когда я сказал: «не насиловать сердца; над сердцем две воли – своя да Божья», я чувствовал пылающее дыхание Елены и видел на глазах ее крупные слезы.
– Ты жалеешь Радоя? – спросила она меня, когда я кончил рассказ.
– О, я жалею его, я люблю его! – отвечал я. – Я был бы счастливее… но я не виноват… Судьба лишила нас всех троих счастья!..
– О, нет, друг мой! то воля провидения: оно премудро, – сказала Елена голосом ангела-утешителя. – Мы должны его благодарить; по воле его я твоя, и все во мне твое. Не сам ли Радой сказал, что над сердцем две воли: своя да Божья? Бог заботится о нашем счастии, и мы должны любить то, что он нам дает. Мое счастие все в тебе было предназначено. Почему знать, может быть, и Радой гораздо счастливее будет с другою? Он не поверил бы так легко словам Мемнона…
– Елена! это доказывает только его доверчивость к людям: мог ли он думать, что брат твой скажет ему неправду?.. Мемнон так ужасно обманулся сам!.. Он думал только о моем счастии… о счастии друга.
– Нет, нет! Радой приехал бы сам!.. Но… все равно: я отказалась даже от воспоминаний об нем с минуты получения его письма… А потом я стала любить, сперва свой долг, а наконец… тебя только люблю!
Елена держала мою руку и смотрела в глаза мне, как будто ожидая приговора ее сердцу.
Я сжал ее в объятиях, и никогда столько счастия не ожидал я от своей будущности! Радой был общим, невидимым нашим другом. Мы часто говорили об нем, почти каждый день спрашивали друг друга: «Где-то теперь добрый наш Радой? как-то он поживает?» Я писал к Мемнону, уговаривал его приехать к нам хоть на несколько дней; он не отвечал… Судьба его мучит меня, но есть ли средства изменить ее?»
Здесь кончилась рукопись. Но вот какие странные обстоятельства: перечитывая ее, уже переписанную для издания в свет, я точно так же, как в первый раз в Варне, задумался: «Журнал она чьей-нибудь жизни или просто журнальная повесть, во всем смысле этого слова?.. Вранкович… Кто ж этот Радой Вранкович, который один только так жив в повести, что хочется на него хоть взглянуть? Вранкович!.. Странно! фамилия как будто знакомая… Нет! – то Бранкович… Но какое-то сходство… в темной памяти». Послушайте…
Я стоял в то время на левом берегу реки Прута, против Скулянского карантина, когда на молдавском берегу происходила картина ужасная. Вся равнина была покрыта бегущим из Молдавии народом от войск турецких, которые преследовали последний отряд разбитой этерии Ипсиланти. Вся эта толпа – в колясках, в каруцах, верхом, пешком с страхом, говором и шумом теснилась к переправе на нашу сторону. Пыль стояла тучей по дорого из Ясс.
Вдали за горой раздавались выстрелы… все ближе и ближе… Вдруг на высотах взвился как будто столб вихря, разостлался по скату и пошел быстро к переправе… Это бежали несколько сот этеристов, преследуемых турками и выстрелами. В несколько мгновений вся эта свалка сблизилась с толпами народа, занимавшего все пространство против переправы и хлынувшего от ужаса на паром и в воду. Преследуемые, этеристы бросились
К счастию, мне пришла мысль, что, может быть, она подойдет покупать провизию к маркитанту карантинному. Терпеливо прогуливался я в ожидании по берегу, не спуская с нее глаз. Перед вечером ожидание мое сбылось. Она подошла к намету маркитанта и спросила по-молдавански кочковалу, [70] хлеба и яблоков, опустив галбин [71] в чашку с уксусом.
– Фата формоза, [72] – сказал я ей, – скажи мне, как тебя зовут.
70
сорт сыра (молдав.).
71
золотую монету.
72
красавица (молдав.).
– Мирослава, – отвечала она.
– Неужели это молдаванское имя?
– Я не молдаванка, я сербка.
– Где ж твои родители?
– Отец служил при князе Суццо… Агой – его убили турки…
– С кем же ты здесь?
– С родичем сербом Бранковичем.
– Это, верно, тот этерист, который спас тебя, когда ты утопала во время переправы? Я был свидетелем его доброго поступка. Он ранен?
– Он ранен, – повторила Мирослава.
– Ты любишь его?
– Кого ж мне любить, кроме его? Сам Бог послал мне его вместо отца и матери.
Мирослава удалилась, а я долго еще стоял и думал: «Счастлив тот, кому Бог пошлет тебя – перевязать рану сердца», – прибавил бы я теперь, если б был уверен, что спаситель Мирославы некогда любил Елену.
С тех пор я не видал уже Мирославы, но теперь, по прошествии восемнадцати лет, читая рукопись, припомнил я все обстоятельство и почти убежден, что этерист, которого я видел, есть именно Вранкович, тем более что, сколько мне помнится, он также был в черной венгерке и в черной скуфье, обшитой серебряным снурком.