Повести и рассказы
Шрифт:
– Вот прошли три года еще на службе. Два года не видал я сестрицы; минуло ей восемнадцать лет. Мыслю: скоро будет она моею! Да приехал ко мне брат Лильяны и говорит: любит она другого, не езди, не бери ее в жены по отцовской воле… «Правда ли то?» – спросил я. Он положил руку на сердце. «Ну! будь счастлива, Лильяна, – не насиловать сердце!»
– И она изменила? – вскричал я, тронутый рассказом его.
– Над сердцем две воли, брате, – своя да Божья. Я отписал к отцу, дабы не ждал меня, а сестрице возвратил залог… Бог с нею! Ту ни каке надежде, ни другого суда, ни спасенья нема! Ништа не поможе,
– Может быть, ее принудила мать отказаться от вас?
– Кад нема у своего сердца совета, чуждое сердце правит его на все четыре страны!
– Что ж вы: писали к невесте своей и ее отцу?
– Отписал кратко: «Отчизна моя Сербия вздымает оружье на своего притеснителя турка; не время мне думать теперь о женитьбе, еду на родину, на воеванье; бритка сабля моя невеста!.. Нек погинет юнак [69] на юнашству!»
69
у балканских народов – храбрец, удалец.
Этими словами он прервал рассказ свой и упорно молчал. С сожалением смотрел я на его суровое, но приятное лицо. Странны казались мне высказанные им понятия, но сколько было в них снисходительности к слабому сердцу! Без жалоб на судьбу и на людей он покорялся предопределению, несмотря на то что для души его не оставалось уже счастия на земле. С Лильяной все для него погибло; по так решительно отказаться от всех надежд, так сурово поступить с самим собою… то было бы непонятно, невозможно для каждого, кто сколько-нибудь дорожит жизнью и ее соблазнами!
На другой день рано мой добрый серб сказал мне: «Ну, аиде путем с миром! Не забудь сербина Радоя Вранковича!»
– Не забуду! – отвечал я и пустился в дорогу, сопровождаемый двумя арнаутами из сербов.
Через два дня я был уже в Леовском карантине. Шестнадцать дней, проведенных в нем посреди атмосферы, изобретенной Гитоном де Морво, показались мне столетиями, во время которых повторилось все прошедшее, со всеми своими загадками, радостями и горем.
Эту тоску вознаградило свидание с братом в Бендерах. Но я у него недолго пробыл; он был снисходителен к торопливому моему сердцу. Через две недели я уже подъезжал к Москве. Сердце не находило места в груди. Близость к счастию выразилась во мне страданием, черные мысли пугали меня: то думалось мне, что я уже опоздал, Елена влюблена в другого, – и я приказывал ямщику ехать тише; то отец выдал ее насильно, и она умирала от тоски, молила меня, чтобы я торопился, – и я гнал ямщика.
Подъезжаю к дому Мемнона; ворота заперты, ставни притворены… я вздрогнул… Что это значит? Где Мемнон? Дворник не знает.
Я остановился у своих родных. На другой же день узнал я, что Елена в Москве. Но каким образом явиться мне в дом?
Я решился написать письмо к ее матери: просил ее уведомить меня о Мемноне. С нетерпением ждал я ответа; ответ принесли… «Одеваться!» – вскричал я, как безумный. Мать Елены писала: «Ожидаю вас к себе и лично хочу поговорить
Через несколько минут я уже был перед нею. Она приняла меня как родного, представила мужу своему как друга его племянника Мемнона и поразила меня известием, что Елена больна и что они приехали в Москву для пользования водами. Я едва мог продолжать разговор, когда она сказала мне о том.
Тщетно ожидал я выхода Елены. Потеряв надежду ее видеть, сбирался уже домой, но слова отца и матери – «мы вас ожидаем обедать, попросту, без чинов, как родного» – оживили меня. Если б и взор Елены подтвердил то же! Но ее не было…
Я приехал к обеду. Елена не вышла к столу, но отец и особенно мать Елены так занимались мной, так осыпали расспросами и ласками, что не было мгновения, которое мог бы я посвятить мысли об Елене.
Во время утреннего визита я был так рассеян, что забыл спросить о Мемноне, за обедом, однако ж, я вспомнил об нем.
– Так и вы не имеете никакого известия об нем? – спросил отец.
– Решительно никакого, – отвечал я с удивлением.
– А я только что хотел от вас узнать что-нибудь. Может быть, дружбу он предпочитает родству.
– Бог знает, что с ним сделалось: он вдруг пропал из Москвы; даже не простился с нами, – сказала мать, – и с тех пор ни слуху, ни духу.
– И никто не знает, куда он поехал? – спросил я.
– Никто. Однако ж до нас дошли новости очень неприятные: говорят, что он совсем потерялся.
– Мемнон потерялся?
– Да! Слава недобрая, – продолжал отец. – Влюбился в какую-то горничную и увез ее. Продал свое имение близ Москвы, купил другое в захолустье и никого знать не хочет… Впрочем, и хорошо делает… После подобного поступка возможно ли показываться на глаза?
– О, не может быть! – вскричал я невольно. – Мемнон не унизится до такой степени!
– Э-эх, молодой человек! Чего не делает своя воля и богатое наследство? Рано Мемнон вышел из отцовских рук – вот вся беда.
– Неужели вы не знали Мемнона и понятий его, что так говорите об нем, – хотел я сказать, как вдруг вошла Елена. Я онемел, смотрел на нее… и не верил своим глазам… Та ли это Елена, которую я видал не более, как за несколько месяцев? О, это была та же Елена, но с томным взором вместо живого, с бледностию на лице вместо румянца; слабая вместо воздушной, быстрой; молчаливая вместо игривой, беззаботной, говорливой Елены.
– Вы не узнаете меня? – сказала она тихим голосом, с насильственною улыбкою. Она теперь еще поправилась, – сказала мать: – воды ей помогли!..
– Бог знает! – сказала Елена на слова матери.
– Твоя собственная неосторожность виною болезни твоей, – продолжала мать. – Пришла же охота сидеть по вечерам на крыльце… Это было вскоре после вашего отъезда… осень была сырая… долго ли простудиться…
Я покраснел от слов: «вскоре после вашего отъезда!» «Ах, Елена, Елена! Ты пожертвовала для своей грусти здоровьем!» – думал я, взглянув на нее, и мне казалось, что слова матери и ее пристыдили. Как она была хороша! «Задумчивость ее принадлежит мне, – говорило мое сердце. – О, Мемнон! если бы ты был здесь, ты передал бы ей мои чувства… Но объясняться самому… века пройдут – и я не осмелюсь сказать Елене, что я ее люблю».