Повести и рассказы
Шрифт:
Может быть, поэтому спросил неожиданно для Игната совсем о другом:
– А зачем это, человече, ты испортил так животное?
Игнат, удивленный таким вопросом, растерялся, потом, глянув на лошаденку, уставился на Нестора:
– Как это испортил? - Сам Игнат уже так привык к куцему хвосту лошадки, что не замечал его и не мог догадаться, о чем говорит Нестор. - Как это испортил? - переспросил он.
– Мало, что заездил, так еще и хвост обкарнал. Летом издохнет она: овод заест.
Когда поздним вечером Нестор пришел в колхозную канцелярию, Севрук говорил о полеводстве. На широком, заляпанном чернилами столе справа и слева от Севрука лежали кучками исписанные бумажки. Одна кучка была больше другой, а он брал из меньшей новую и новую бумажку и, едва глянув на нее, перекладывал на другую сторону, поближе к лампе.
Появление Нестора вызвало у Севрука новую мысль: почему бы не назначить садовода полеводом? Кто знает, сколько времени доказывал бы Севрук целесообразность такого предложения, если бы в канцелярию не вошла старая Федосиха. Ее привел колхозный сторож, чтобы показать правлению свою бдительность, - ведь дошло уж до того, что Севрук как-то позвал его в правление и долго распекал за то, что с гумна растащили всю мякину. В фартуке у Федосихи было пригоршни две какой-то трухи. Сторож, подойдя к столу и обращаясь, главным образом, к Игнату, стал докладывать, что он поймал старуху с этой трухой около гумна, но он уверен, что она была и на гумне, и не раз даже была.
Федосиха клялась, что на гумне она не была, а насобирала у подворотни того-сего - там насыпалось, когда привозили сено да солому, - надо же чем-нибудь кормить корову. Сторож продолжал настаивать на своем. Старуха заплакала, потом, отстранив рукой сторожа, подошла ближе к столу и высыпала на пол, куда падал свет лампы, всю труху.
– Смотрите, смотрите! Вот что я пригоршнями насобирала возле гумна, оно же мокрое все.
Заметив недобрую усмешку Севрука, она закричала:
– Да подавитесь вы этой мякиной! Пусть моя корова издохнет с голоду не пойду больше... А жена Игната пусть тащит с гумна мешками!
Услышав эти слова, Севрук изменился в лице.
– Прикуси язык! - закричал он. - Ты думаешь, как при немцах все тут волокла, тащила, так и теперь? Нет, слышишь, приструним, под суд!
Нестор Селивестрович смотрел на Федосиху, на ее мокрый фартук, из которого она только что высыпала труху, и думал: "Сколько народу в Белоруссии разорено фашистами! Не от доброй жизни пошла Федосиха собирать мокрую труху! И, видать, всем это понятно, только один Севрук не верит, что старуха не воровала".
Встал с места колхозник Иван Черныш, привычным жестом сдвинул шапку на затылок, повернулся лицом к собранию. "Чудно!" - подумал Нестор, заметив, что все с какой-то надеждой посмотрели на Черныша. Нестору это было непонятно. До войны Черныш никогда и нигде не выступал.
– Вот же про то, кто и как при фашистах, и я скажу, - заявил Черныш. Хоть меня тогда и не было тут, но как уже с самой осени живу дома, то не без того - слышу, что говорят люди, да и сам вижу.
– Вынюхиваешь? - насмешливо спросил Севрук, с явным расчетом смутить тихого человека, не привыкшего выступать.
Но Черныш не сбился, а продолжал говорить так же ровно и рассудительно:
– Тут и вынюхивать нечего, тут и так все как на ладони. Федосиха отправила на фронт трех сыновей, трех сынов отдала, так вряд ли пойдет брать что из колхоза. На мой взгляд, не лазила она по гумнам. А вот правление перед Федосихой виновато: как же это у нее, у матери трех погибших сыновей, и нечем кормить корову? А что за Севруком грешки водятся, то факт - водятся. Нечистая у человека душа, сырая. Возьмем до войны: всюду, бывало, человек глотку дерет, нигде без него не обойдется, такой уж активный, что дальше и некуда. А пришли немцы - Севрук опять активный: сразу сажень в руки и пошел по полевым участкам. Кому-кому, а себе хорошо вымерил!
– А твоих, должно быть, обмерил? - сердито бросил Игнат.
– Моих ты не мог обмерить, - ответил Черныш, - потому что мои, как и большинство местных людей, не хотели делить колхоз, а старались сохранить его целым.
– Старались, Иванко, ей-богу, старались! - послышался все еще дрожащий голос Федосихи. - Жалко было колхоза, как своей родной хаты.
Федосиха уже сидела в темном углу и слушала, а сторож, сообразив, что он больше тут не нужен, отправился восвояси.
Черныш стоял и думал. Казалось, он подыскивает нужные слова и каждое взвешивает, чтобы оно было тяжелое и крепкое, как кусок железа.
– Теперь возьмем после войны, - заговорил он опять. - Только вернулись наши - у Севрука чуб мокрый: бегает человек, орет, командует - он уже восстанавливает колхоз. Хорошо, если бы делалось это с чистой душой. Так нет же... Молотилку как утащил к себе на гумно еще при фашистах, так только вчера ее разыскали: прикрыл машину соломой и молчит себе. Разве проверишь сразу, что в колхозе пропало за годы войны?
– Ну, это ты, Иван Денисович, немного пересолил, насчет молотилки. На что она мне? Что мне ею молотить? - с неожиданной простотой сказал Севрук.
Председатель колхоза Хавуста сидел все время молча. По его покрасневшему лицу и по глазам видно было, что слова Ивана Черныша произвели на него сильное впечатление. Он чувствовал себя куда более виноватым, чем Севрук, стыдился поднять глаза на людей и притворился, что все пишет и пишет. Он был неплохим человеком, этот Хавуста, и между исписанных им строк виделись ему и заплаканные глаза Федосихи, и погибшие ее сыновья. Ему казалось, что не только присутствующие, но и все колхозники изо всех хат укоризненно смотрят на него.
А тут еще встал и начал говорить Нестор. Председатель ниже наклонился над столом. Но слова фронтовика не обижали Хавусту, а западали глубоко в душу.
Нестор говорил:
– Я сегодня прошел по колхозу, посмотрел, как тут у вас, потолковал с людьми. Вот и с Игнатом встретился. Он меня ревизором назвал... Ну какой я ревизор! Здесь я родился, здесь мое место на земле, и душа за эту землю болит у меня, как у хозяина, а не как у ревизора. Ох, не думал я, что, придя с фронта, застану в своем колхозе такие беспорядки... что и теперь тут верховодят такие люди, как Севрук!