Повести и рассказы
Шрифт:
Быстро снует игла в проворных руках, неотвязно торопят, зовут уличные знойные стоны, гулкими комьями врываясь в окна. Скорее, скорее!
Но как радостно, как весело спешить! Шуршать материями и кружевами, собирать в кулак хрупкую косу, нацеплять галстух и брошку, нащупывать холодной серьгой с бирюзами заросшую мочку уха, подобрав живот, затягивать пояс с такой роскошной, прочной пряжкой!
И вон на улицу, бойкую, как горная речка, где нельзя итти, где надо плыть, как в бударке — вот-вот зачерпнешь воды,
И вот она несется в качкой, утлой бударке, и парус ее расцвечен гирляндой красных роз, и сама она — песочно-розовая, зеленая, лиловая, синяя, широкая, как колокол, в лентах, аграмантах, позументах и кружевах.
А кругом — прасолы, шулера, с глазами, как рулеточный волчок, разбитные, вострые извозчики, зазывалы, шинкари.
— Эй, паря! Держи лошадей, понесут!
— Салоп, ходи к нам, хорошо купим!
— Го-го-ооо!.. Отдирай, примерзла!
— Бросила гостиницы, пошла по номерам!
Скорее из качкой бударки, скорее в сторону, в тихий переулок. Там, как устойчивый, ровный баркас, распустить все паруса и сонно плыть мимо мирных, слепых домов. Что в том, что мальчуганы перестают играть в козны и, разиня рот, глядят на Анну Тимофевну? Что в том, что сокрушенно качает головой какая-то старуха?
Анна Тимофевна несет себя в своем наряде торжественно, достойно, Анна Тимофевна идет по делу.
Вот дом, у которого бросит якорь баркас, и вот ворота, через которые войдет и выйдет Анна Тимофевна.
На круглой верее набита жестяная дощечка, и там, куда еще не доползла кочковатая ржа, можно прочесть:
…такъ же предсказываю любовное отношенiе одного лица къ другому и проч. Плата за сеансъ 50 коп. въ зависимости отъ подробностей.
Выйдет Анна Тимофевна перед сумерками, когда из-под воротен, высуня языки, начнут вылезать отощавшие псы и навстречу холодку палисадов распахнутся ставни тесовых домишек.
В трепете и нежности она закружится по уличкам, закоулкам и садам, через город, который вдруг вырос из-под земли, большой, прекрасный, полный необычайных людей, красивых и добрых.
Обнять бы, обнять бы людей, обнять дома, сады, покормить и потрепать за уши всех псов, таких потешных, ласковых, глупых. Встретить бы старую, старую подругу, расцеловать ее, рассказать ей обо всем — о чем рассказать? — а так, прошептать два слова, или три, вот так: знаешь, скоро решится. Все, все решится! Ах, как же она не замечала, как же не замечала Анна Тимофевна, что на акациях уже стручки!..
И правда, скоро все решилось.
Собрались ехать на лодке на подгородний остров.
Антон Иваныч подстриг усы, надел вымытую панаму. Анна Тимофевна пришла расцвеченная, гофрированная, крахмальная, в бархотке на шее, в бирюзовых своих сережках, вся в бантах, розетках и воланах.
Володька, подсаживая ее в лодку, изогнулся складным аршином, спросил хриповатым баском:
— Вы, мадам, в Париже обшивались?
— Не дури, — сказал Антон Иваныч.
— А шляпка у вас бо марше алле ву д'ор? Это самая теперь модная…
Антон Иваныч засмеялся. Анна Тимофевна украдкой взглянула на Володьку, потом спросила Антона Иваныча:
— А Володя и по-французски может?
— Ничего он не может, дурак растет.
— О, как же, мадам, ву зет тре галант, перфект, поссибель — отлично говорю, а папаша только из скромности и от зависти…
Анна Тимофевна старательно укладывала кошельки и пакетики под лавку. Антон Иваныч посмеивался, с присвистом всасывая в себя короткие кусочки воздуху. Потом спросил:
— Вы природу любите?
Анна Тимофевна не успела подумать, что ответить, как Антон Иваныч начал объяснять:
— Ну, лес там, вода, цветы, все такое…
Анна Тимофевна опустила голову, завозилась на дне лодки с узелками.
— Ну, как можно, папаша, вы же видите, что мадам понимает!..
Антон Иваныч опять засмеялся.
Потом молчали до острова. Володька сидел в веслах, отец правил кормовой лопатой. Анна Тимофевна лицом к корме, следила за водяными кругами, катившимися от лодки. Иногда ее глаза перебегали на руки и голову Антона Иваныча, но взор тотчас соскальзывал в воду, быстрее капель, стекавших с весел.
Остров короткой глиняной ступней упирался в воду, и только ступня эта была голой и гладкой. В немногих шагах от воды дружно дыбился сочный тальник, густой и путаный, как шерсть, податливый и мягкий. Точно окунутая в воду, лоснилась и млела жирная листва. Сверху тальник накрывала неподвижная сетка мошкары.
Хорошо было смотреть, как сетка подымалась и редела, когда расступался тальник, хорошо было ступать по прутьям, пригнутым ногами Антона Иваныча и покорно лежавшим на топкой глине. И разве не тонул в зарослях и чаще веток почти неслышный звон мошкары? И разве не в первый раз за всю жизнь увидела Анна Тимофевна, как цветут травы, как кружит ястреб и расчерчивает небо береговой воронок?
Как не опьянеть в зеленой гуще тальника, где ничего не видно, кроме неба и листьев? Как не закружиться голове от прохлады стоячей воды и от крепкого, как пиво, запаха глины?
Ах, да, пиво. Анна Тимофевна никогда не пила спиртного и не могла понять, как уговорил ее Антон Иваныч выпить стакан пива. И теперь чудилось, что еще не вышли из лодки, и что по небу расходятся и плывут водяные круги, и что тальник растет, как отражение в реке — листвой вниз. И голос Антона Иваныча гудел где-то наверху, над головою, и отделить его от звона мошкары, тальника и неба было нельзя.
— А я уж беленькой, чистенькой, — говорил Антон Иваныч, наливая в чайный стакан водки.
И продолжал: