Повести и рассказы
Шрифт:
На цветной обложке было изображено массивное лицо счастливого мужчины, держащего в энергичных пальцах папиросу с необычайно длинным мундштуком.
— Можно читать ночи напролет! Где французам! Безумно увлекает и вместе с тем рассеивает…
— Я хотел бы почитать… — буркнул майор.
— Уоллэса? — оживляясь, спросил доктор.
— Да, тоже… Но сначала этот роман… Про почтенного богатого господина…
Майор опустил на переносицу непроницаемые дымчатые очки. Секунду доктор колебался: поверить или нет?
— Но это действительно ужасный роман, — с шипением выдохнул он, вскакивая с кровати и защищаясь от майора простертыми руками.
— Я думаю, господин доктор, он не ускорит моего конца, — тихо возразил майор.
— Помилуйте, господин
Он понимающе кивнул пациенту.
— Хорошо, я пришлю вам этот роман о почтенном богатом господине.
2
Когда Левшин начал выздоравливать, он осознал это не разумением и даже не чувствами, а каким-то новым, удивившим его инстинктом. После долгих месяцев непрерывного лежания по первому снегу его вывезли в санях, и он проехал главной улицей через весь городок. Закутанный в шубу и ковровую полость, в валяных ботах и в толстых перчатках, он куклой полулежал высоко в санях, почти вровень с кучерскими козлами. В эту короткую поездку он сделал множество открытий, которые поразили его сердце восторгом. Он открыл, что под полозьями хрустит снег, — не просто, конечно, хрустит (это он знал с детства), а как-то многотонно-певуче, какой-то ни на секунду не обрывающейся праздничной и даже ликующей песнью. Он открыл, что отработанный газ бензина пахнет ужасно смешно, и он не мог не засмеяться, когда красный автобус тяжко опередил сани, с басистым рокотом выпыхивая из глушителя сладко-вонючий дымок.
Любопытство ко всему росло в Левшине с увлекающей, веселящей быстротой.
Несколько минут саны обгоняли бежавших по обочине дороги лыжниц и лыжников. Красные лица оборачивались к нему, и он глотал, точно ледяную воду, затвердевшие на морозе улыбки, мелькающие взгляды влажных глаз. Это были ученики и ученицы санатория-школы, на подбор юный народ. Они бежали с открытыми головами, без варежек, в разноцветных шерстяных костюмах. Растрепанная белокурая девушка, большеносая, со сверкающим, под стать снегу, оскалом, махнула Левшину лыжной палкой. Он хотел ответить, но пока тащил из-под полости руку, сани уже догнали другую лыжницу, он помахал ей неповоротливой рукою в перчатке, она по-ребячьи презрительно выпятила губу и отвернулась, а он смеялся, глядя на раскачивающуюся подвижку лыжников, которые, отставая от него, уходили в гору.
Все, что попадалось ему на глаза, было неожиданно ярко, как будто в горах или — по принятому выражению — здесь, наверху, знали особую тайну красок. Он увидел магазинное окно, сплошь в густых малиново-алых азалиях, и с нетронуто-белого пути ему показалось, что языками пламенп рванулся к нему и улетучился полыхающий полевой костер. Возле кофейни он увидел высеченного из куска льда медведя, и лед обдал его просвечивающей зеленью южного моря. Ослепляло солнце, люди двигались по снегу налегке, без шапок и шуб, зима была сладостным состоянием, и уже привычно-горячо делалось заснеженному лицу Лев шин а.
Когда он вернулся домой и из Арктура трусцою выскочил в халатике доктор Клебе, выспрашивая, как пришлась прогулка, и все ли хорошо, а с открытых балконов заулыбались и закивали больные, Левшину вдруг захотелось, чтобы торжественное и немного смешное высаживание его из высоких саней видел доктор Штум. Он посмотрел на гору. В иззелена-черную еловую кайму был вклеен одинокий дом, укатанная глянцевая дорога кое-где высвечивала из леса, как стекло. Левшин думал увидеть летящего под гору верхом на санках Штума (тот любил так съезжать в город), но дорога была пуста.
Тогда Левшин ощутил мгновенный и неожиданный прилив нежности к Штуму и тотчас понял, что именно ему обязан своим обновлением, своей жизнью.
С этого дня пойманный сознанием новый инстинкт укреплялся не переставая.
Лежа на балконе в меховом мешке, застегнутый ремнями, в неподвижности, которая уже но составляла страдания, а была наслажденьем, Левшин смотрел в небо — гладко-голубое, уходившее
Слева вдалеке, за каменной оградой, видна была кучка низкорослых тополей. Левшин помнил все их оттенки — от исступленной зелени весны до осеннего горения желчи, С начала занятий в школах две девочки, возвращаясь домой, каждый день несколько минут простаивали иод тополями, болтая перед расставаньем. Он изучил повадки этих подружек, ему казалось — он слышит их значительный, немного секретный разговор подростков. Он знал их платьица, угадывал, когда одна из них обопрется ногой о цоколь ограды и будет стоять, как цапля, на одной ноге, когда они при прощанье возьмутся за руки, раскачиваясь и дергая друг друга. Они ни секунды не были спокойны. Листва осыпалась на них, с каждым днем гуще настилая ковер, который они ворошили ногами. Потом листья стали падать реже, и за ветвями появились очертания перед тем невидимого дома. Однажды, наблюдая подруг, Левшин прочитал по их движениям историю ссоры. Сумки с книгами описывали многообразные фигуры вокруг спорщиц, изредка сталкиваясь и на мгновение приостанавливая полеты. Потом девочки сели на цоколь, сумки были поставлены на тротуар. Объяснение приходило к концу, и как будто наступал момент заключить мир. Последние листья тополей лениво отлетали от веток. Притихнув, подружки поднимали с земли листья и медленно рвали их на кусочки. Эти минуты раздумья и нерешительности Левшин пережил вместе с девочками, внезапно почувствовав, что нет, они не могут помириться! И правда, девочки вдруг взялись за свои сумки и, не оглянувшись, побежали в разные стороны. Листья были сметены с тротуара, подружки больше ни разу не появились под тополями. Уже после снегопада Левшин увидел одну из них в сопровождении школьника, ростом чуть повыше ее. Они стояли на том же месте, у ограды, смущенно перекладывая школьные сумки из одной руки в другую, сгребая ногами пушистый снег и старательно утаптывая его в маленькие скользкие горки. Как всегда, не шевелясь, не подымая головы, Левшин глядел на это первое полудетское свидание, прислушиваясь к теплу своего счастья, разливавшемуся в крови. Он не хотел, да и не мог бы согнать улыбку с холодного лица: она по-зимнему залубенела от мороза.
Это вживание в неисчислимые мелочи окружения, прежде не замечаемые или наводившие усталость, превращало неподвижность лежания, когда-то пугавший одним своим именем «режим», во что-то деятельное, приятное.
Еще до снега кончилась кладка большого дома, краем видневшегося с правой стороны балкона. Каменщики-итальянцы, работавшие на постройке, получив расчет, вечером пришли к дому. Они затянули песню в три голоса, и голоса были полные, заливные, и песня уходила в горы таким захватывающим дух зовом, что в первый раз за полгода Левшин позабыл о леченье. Расстегнув ремни, он быстро вылез из мешка и кинулся к перилам. Он перегнулся в темноту. Обняв друг друга, раскачиваясь, четверо каменщиков шагали вокруг построенного ими дома. Они, видно, хорошо выпили родного кьянти, их песня была и довольной и грустной, она стихала, когда певцы исчезали за строением, напрягалась, когда они снова показывались. В этом хождении было что-то торжественное, рабочие как будто приносили клятву своему труду и прославляли его.
Левшин вздрогнул, услышав сдавленный возглас:
— Что это? Вы с ума сошли?
Из освещенной комнаты вылетел белый халат ассистентки Арктура — доктора Гофман.
— Подождите, — сказал Левшин.
— Зачем вы встали? Что случилось?
— Тише, — сказал он опять, поднимая руку и кивком показывая на перегородки соседних балконов.
Замолчав, они стали слушать пение. С упрямой силой, точно помогая работе, песня заглатывала безмолвную окрестность. Вольнее и шире делались голоса, неразъятно было их сплетение, словно они родились, чтобы петь вместе. Дома вокруг, с огоньками балконов и террас, с чуть заметными или только угадываемыми тенями неподвижно лежащих больных, как будто крались затаившимся плотом по черной реке.