Повести моей жизни. Том 1
Шрифт:
Как раз тогда отец решил приобрести дом или два в Петербурге, и по окончании гимназии мне предназначалось поступить в Петербургский университет.
С Печковским, очень добрым и даровитым юношей, увлекавшимся главным образом физикой и относившимся ко мне благодаря тому, что был на два года моложе меня, как к авторитету по естественно-научным вопросам, я занимал в здании вокзала отдельное помещение в три комнаты с особым выходом исключительно для нас двоих. С квартирой его женатого брата эта часть соединялась только посредством перегороженного дверью коридора и комнаты для прислуги, состоявшей из нескольких человек. В нашем распоряжении был лакей, который чистил нам сапоги и платье и носил обед, завтрак и чай на заграничный манер, т. е. совершенно особо от брата инженера и его жены, благодаря чему
Общие обеды были лишь по торжественным дням.
Лакею за услуги я приплачивал три рубля в месяц, а, сколько платил самому инженеру за содержание, теперь не помню. Помню лишь одно, что он не хотел брать с меня трехсот рублей за зиму, как я раньше платил Морелям, на том основании, что издержки на мое продовольствие, по счетам его жены, не достигали этой суммы, а он не желал иметь специального дохода от моего пребывания, которое доставляло удовольствие его брату. Таким образом, к моим карманным деньгам прибавлялась еще некоторая сумма, и я целиком употреблял ее на покупку естественно-научных книг.
Конец этого периода моей жизни, продолжавшегося вплоть до знакомства с радикалами, как называли себя тогдашние революционеры в отличие от мирных либералов, был ознаменован наиболее кипучей умственной деятельностью, и все мое жилище скоро приняло самый ученый вид. Стена над кроватью в моей комнате была установлена сотнями двумя естественно-научных книг, часть которых была очень редких изданий. Стена напротив — вся увешана витринами с коллекциями собранных мною насекомых. Этажерка в углу была наполнена связками гербариев, тетрадями с выписками и заметками по естествознанию и целой кипой сделанных мною рисунков, большею частью переснятых из книг. В другом углу комнаты стояло друг на друге с десяток очень больших плоских ящиков. Половина из них содержала палеонтологические коллекции, частью собранные мною на Волге, в окрестностях родного имения, и под Москвой, а частью составленные из окаменелостей, выменянных в Московском университете на мои находки.
В университет я начал постоянно бегать еще с 1871 года, накидывая на себя плед и надевая кожаную фуражку по обычаю тогдашних студентов, не имевших еще формы.
Другая часть ящиков в моей квартире была наполнена большим количеством раковин. На окне стоял микроскоп, несколько луп и ряд склянок с настоями для инфузорий.
Сам я в это время мечтал только об одном: быть профессором университета или великим путешественником.
Последняя деятельность, по моим соображениям, не требовала таких необычных умственных способностей, как первая, и могла мне пригодиться, думал я, на тот случай, если я окажусь лишенным научного творчества и умственной инициативы, а потому негодным в профессора или ученые. В отношении же этого будущего счастья я весь отдавался своим наукам, предоставив гимназической латыни и остальной классической схоластике (которую я возненавидел из-за вышеупомянутого добровольного шпиона-латиниста) как можно меньше времени, — лишь бы не получать дурных отметок.
Конечно, находилось время и теперь для чтения романов, до которых я был по-прежнему большой охотник, но это служило лишь как бы отдыхом.
Каждую субботу происходило очередное заседание нашего «Общества естествоиспытателей», в котором насчитывалось пятнадцать или двадцать членов. Это происходило очень торжественно.
В одной из наших комнат раскрывался длинный стол, вокруг которого чинно устанавливался ряд мягких стульев. На столе в больших подсвечниках зажигались две стеариновые свечи, а четыре другие свечки расставлялись по углам комнаты. Перед столом выдвигалась настоящая, как во всех аудиториях, черная доска для писания мелом чертежей и формул. На столе находились чернильницы, карандаши и листы бумаги для заметок; и все это отражалось в огромном зеркале, занимавшем противоположную стену комнаты.
Понятно, что при такой обстановке мы, члены, должны были вести себя в высшей степени серьезно. Каждый раз, когда я замечал, что кто-нибудь сойдет во время заседания с своего места и развалится на диване, я приходил в самое сильное огорчение, видя в этом признак несерьезного отношения к делу. Моя физиономия принимала тогда настолько укоризненное выражение, что неглижирующий член обыкновенно чувствовал упрек без слов и возвращался на место.
Доклады обыкновенно происходили в виде чтения заранее приготовленных статей, которые нередко демонстрировались коллекциями и в общем представляли недурные популяризации. При окончании каждого заседания поднимался вопрос о чтениях на следующий раз, и без нескольких докладов не проходило ни одного заседания. В конце же каждого заседания являлся наш лакей с подносом, уставленным стаканами с чаем и булками, и вечер оканчивался дружеской болтовней, длившейся иногда за полночь.
Из своих собственных докладов я припоминаю, между прочим, один, который произвел большой фурор. В нем, исходя из гипотезы Лапласа, я доказывал, что если количество атомов в каждой изолированной звездной системе ограничено, то должно быть ограничено и число их комбинаций в пространстве. Но всякий звездный мир с механической точки зрения сводится к комбинациям атомов, и вся его дальнейшая жизнь, до последних мелочей, определяется этими комбинациями. Из одинакового развивается одинаковое, а в таком случае история одной мировой системы должна в точности повторяться в бесчисленном количестве других систем, прошлых, настоящих и будущих, так что в бесконечности времени миры должны сменяться мирами, как волны в океане. Таким образом, через то или другое число квадрильонов лет после нашей смерти — закончил я свою речь — мы можем вновь оказаться сидящими в этой самой комнате и обсуждающими эти самые вопросы, не подозревая того, что мы уже здесь были и обсуждали все это, как мы ничего не подозреваем теперь о том, что было с нами до рождения, — все в жизни природы должно совершаться периодически...
Когда наступала весна или когда мы съезжались в гимназию осенью, почти каждый праздничный день был посвящаем у нас экскурсиям в окрестности Москвы, главным образом с палеонтологическими целями. Геологию, особенно юрской и каменноугольной эпох, я знал тогда несравненно лучше, чем теперь. Больше всего ездил я с одним из моих товарищей — Шанделье (классом моложе меня) и добыл с ним десятка два очень ценных окаменелостей, которые и до сих пор хранятся в Московском университетском музее.
Особенный фурор произвели там среди геологов челюсти ящура, которые мы первые нашли в юрской системе, между тем как до тех пор его считали характерным для последующей, меловой. За него нам предоставили выбирать в геологическом кабинете любые окаменелости для пополнения своих коллекций из имеющихся там дубликатов. Определили его тогда как Polyptychodon interruptus, но теперь он значится в Московском университете под одним из видов плезиозавра.
Камень с челюстями тотчас же был тщательно перерисован на полулисте и помещен, кажется, в «Университетских известиях» вместе с кратким описанием находки и с именами нашедших.
Ректор университета, геолог Щуровский, сейчас же поскакал в своей коляске вместе с Шанделье, который один оказался налицо в университете, на место находки, но ничего не нашел нового. Да и трудно было найти, так как мы сами обыскали уже все это место несравненно тщательнее его.
Мы лазили и карабкались при всех наших изысканиях, в буквальном смысле слова как кошки, по огромным береговым обрывам Москвы-реки, падали вниз, расцарапывали в кровь руки, разрывали платье и доводили себя часто до такой степени изнеможения и усталости, что валились на землю где попало, не будучи в силах пройти и десяти шагов. Благодаря этому мы и находили всегда больше интересного, чем пожилые солидные люди, дорожащие своими членами и сюртуками.
В обоих музеях, геологическом и зоологическом, мы скоро стали своими людьми, и я каждую неделю аккуратно занимался там по вечерам часа по четыре и более. Особенно подружились мы с хранителем первого — профессором Милашевичем. Он был чахоточный и, верно, давно уже умер. Но тогда это был замечательно простой и симпатичный человек. По временам я бегал также заниматься со знакомыми медиками в анатомический театр и, желая изобразить из себя завзятого анатома, там же и ужинал хлебом с колбасой, которую разрезал своим скальпелем, впрочем, тщательно вытирая его перед этим.