Повести моей жизни. Том 1
Шрифт:
На диване сидела чудно красивая и очень стройная молодая женщина лет двадцати двух в красной блузе и с двумя огромными темно-русыми косами, перекинутыми на плечи и свешивавшимися ей на грудь. По бокам ее сидели две белокурые девушки, тоже очень стройные и хорошенькие, напоминавшие мне двух Маргарит в «Фаусте». Молодая женщина оказалась потом Липой Алексеевой, женой богатого тамбовского помещика, безнадежно сошедшего с ума на третьем году ее замужества и находившегося в это время в доме умалишенных. А две Маргариты оказались впоследствии Батюшковой и Дубенской.
Кроме них, здесь находились еще
Молодая женщина с темно-русыми косами встала при моем входе, подошла ко мне, не называя себя, и крепко пожала мне руку. Остальные сделали то же самое, не спрашивая моей фамилии и не называя своих. Едва я сел у столика на пододвинутый мне стул, как хозяйка этой странной гостиной открыла ящик эллиптического столика и, вынув оттуда номер издававшегося мною рукописного журнала, показала мне в нем мою собственную статью: «В память нечаевцев».
— Не можете ли вы сказать, — спросила она, — кто автор этой статьи?
Собрав все мои силы, чтобы не обнаружить волнения, я ответил ей:
— Я...
— Но, знаете, ведь она очень хорошо написана. Просто и очень трогательно.
Мое сердце застучало, как молоток, от удовольствия, но, чувствуя, что дальнейший разговор на эту тему должен будет совсем меня переконфузить, я сейчас же постарался перевести речь на другой предмет. Указывая в том же номере статью «О международной ассоциации рабочих» того самого Михайлова, который любил неловко вставлять в свою речь иностранные выражения, я спросил ее:
— Ну а эта статья как вам нравится?
— Эта слишком фразиста. Она не ваша?
— Нет, одного из моих знакомых.
Мне предложили чаю, и разговор сделался общим. Я им рассказал о нашем «Обществе естествоиспытателей», а они мне сообщили, что в настоящее время началось большое движение в народ.
Я не помню всех перипетий этого разговора, но через полчаса или час я застаю себя в моем воспоминании уже стоящим посреди комнаты, облокотившись рукой на рояль, и вовлеченным против моей воли в спор с человеком лет двадцати пяти с маленькими белокурыми усиками и бородкою и с прямолинейными чертами лица, напоминавшими мне что-то сен-жюстовское. Отсутствие одного из верхних зубов бросалось у него как-то особенно в глаза. Он мне доказывал, что нечаевцы стояли на ложном пути, потому что вели пропаганду среди интеллигенции, а интеллигенция — это аристократия и буржуазия, испорченные своим паразитизмом на трудящихся классах и ни на что не годные.
— Нужно сбросить с себя их ярмо, — говорил он, — забыть все, чему нас учили, и искать обновления в среде простого народа.
Это было то самое, что я уже читал в журнале «Вперед» и других заграничных изданиях. Оно мне нравилось как поэзия, но на практике казалось большим недоразумением или ошибкой. Я собрал все свои силы и мужественно возражал ему, что пропаганда нужна во всех сословиях, что хотя привилегированное положение должно, действительно, сильно портить интеллигентные классы в нравственном отношении, но зато наука дает им более широкий умственный кругозор и привычка к мышлению развивает в них более глубокие чувства, а подчас и такие великодушные порывы, которые совсем неведомы неразвитому человеку.
Я был в полном отчаянии, что с первого же знакомства с этими замечательными людьми, с которыми мне так хотелось сойтись, я должен был им противоречить и, казалось мне, навсегда уронить себя в их мнении. Кроме того, я никогда не был спорщиком ради спора и всегда старался находить и указывать всем, с кем мне приходилось сталкиваться в жизни, пункты согласия между собою и ими, а не отмечать разноречия, особенно с первого же знакомства. Мне всегда казалось, что при дальнейшем сближении всякие частные разноречия сами собой как-нибудь сгладятся и устранятся постепенно.
— Но что же мне остается делать в этом случае? — думалось мне. — Не могу же я лгать и притворяться перед ними.
Все остальные в гостиной замолчали при начале нашего спора, и я думал с грустью, что они тоже против меня. Однако оказалось, что это не так. Мне на помощь выступил вдруг тот самый человек с шапкой курчавых волос на голове, оригинальная физиономия которого так бросилась мне в глаза с самого начала, и стал говорить моему оппоненту, что в моих словах много правды.
У меня отлегло немного на душе, и, воспользовавшись завязавшимся между ними спором, я незаметно ушел со своего видного места и сел около одного из дальних окон, под самыми драпировками. Хозяйка подошла ко мне и спросила, кивая на присутствующих:
— Как они вам нравятся?
— Очень, — ответил я. — Только неужели, в самом деле, вы отвергаете науки? Ведь без них нам никогда и в голову не пришли бы те вопросы, о которых они теперь говорят!..
Она порывисто положила свою руку на мой рукав.
— Не придавайте этому серьезного значения. Они отвергают только казенную, сухую науку, а не ту, о которой вы думаете.
— А! — ответил я с облегчением. — Значит, что они говорят только о латыни и греках, о законе божием и тому подобном. Но такую науку я и сам, конечно, отвергаю...
— Ну да, ну да!.. — ответила она мне, успокоительно улыбаясь, и начала расспрашивать о моем семействе.
Тем временем спор сделался общим, и Кравчинский, оставив собеседников, тоже подсел ко мне в уголок:
— Нельзя ли устроить пропаганду революционных идей и крестьянскую организацию в имении вашего отца, поступив туда в виде рабочего?
Я должен был ответить ему с огорчением, что это совершенно невозможно.
— Имение наше не в деревне, а совершенно особняком, в большом парке. С окружающими деревнями у нас нет никаких связей, а все жители нашей усадьбы, от конюхов до отца, связаны между собою в одно целое через судомоек, лакеев, горничных и других слуг. Все, что делается в одном конце усадьбы, скоро доходит до другого.